Царь с неудовольствием оторвался от виста.
– Я уж не говорю о России, – сказал он, тасуя карты. – Но разве возможно содружество Пруссии с Австрией?
– Сашка, – вдруг спросила графиня Разумовская, – я до сих пор так и не знаю, где что находится… Объясни мне – Дания в Голштинии или Голштиния в Дании?
Горчаков не был расположен к чтению лекции:
– Вопрос слишком сложен… даже для меня!
– И… для меня, – добавил царь со смехом. – Здесь где-то крутится датский посланник Плессен, поговорите с ним… Пики!
Невнимание царя к датской проблеме обидело вице-канцлера, но он все-таки отыскал Плессена среди танцующих, и тот сказал, что в немецких газетах давно пишут, будто Россия заинтересована в обладании городом Килем и его портом.
– Да, – ответил Горчаков, – Бисмарк уже представил нам все выгоды для судоходства от совместного прорытия и обладания Кильским каналом, но вы не увидите русских в своей Ютландии с лопатами, а тем более с ружьями.
– Мы так хорошо жили… – вздохнул посол Дании.
– Нам не нужен Кильский канал, как не было для нас нужды и в Суэцком. Я, наверное, плохой землекоп. Но, кажется, недурной дипломат. Я мечтаю об одном – сохранить в Европе мир, а это мне удается не всегда…
Было еще не ясно, что станет делать Австрия!
* * *
После стыдного провала съезда монархов во Франкфурте-на-Майне граф Рехберг испытывал щемящую тревогу: принизить значение Пруссии не удалось. Венские заправилы понимали, что надо как-то вывернуться из неловкого положения. Едва Бисмарк завел речь о правах Пруссии на Шлезвиг-Голштейн, в Шёнбрунне догадались, что Берлин желает осиять себя ореолом «освободителя» шлезвиг-голштейнских немцев от датского «угнетения».
– Позволь мы это сделать Пруссии без нашего участия, – рассуждал Рехберг, – и Пруссия, одержав легкую победу над Данией, сразу усилит свое влияние в немецком мире. Чтобы не потерять остатки своего авторитета средь немцев Европы, нам следует немедля примкнуть к войне с Данией…
Вена прозондировала Берлин, и – к удивлению Рехберга – Бисмарк не стал уклоняться от венских объятий.
– Что ж, встанем в одну шеренгу, – сказал он. – Я только и жду, когда у нас возникнут самые сердечные отношения…
Он открыл ловушку, в которую Австрия и запрыгнула, словно глупая мышь, видевшая только кусок сала, но не заметившая ни железных прутьев, ни хитрых замков. Бисмарк уже начал запутывать австрийскую политику в сложнейших лабиринтах своих виртуозных комбинаций… Вот вам дикий парадокс: Бисмарк шагал к объединению Германии, ведя под ручку ненавистную ему Австрию – злейшую противницу этого объединения!
Европа досматривала приятные сны…
…Совсем уж некстати к Бисмарку снова явилась депутация ткачей – с жалобами на фабрикантов, в расчете на то, что королевская власть поможет им выбраться из непроходимой нужды. На этот раз Бисмарк не стал миндальничать:
– В следующее воскресенье жареного гуся не будет. Пришло время жарить пули и выпекать бомбы. Готовьтесь к войне!
Нечто очень печальное
Прием окончился… Пришлось много говорить, он сбился с голоса, устал. Подойдя к окну, вице-канцлер прижался лицом к стеклу, остужая разгоряченный лоб, и смотрел, как отъезжали кареты с послами. Неожиданно сказал:
– А ведь мог бы получиться неплохой дипломат.
– О ком вы? – не понял его Жомини.
– Вспомнил я… Пушкина! Сейчас все настолько привыкли к его званию поэта, что никто не представляет Орфея чиновником. А ведь мы начинали жизнь по ведомству иностранных дел. «С надеждою во цвете юных лет, мой милый друг, мы входим в новый свет», – писал он мне тогда. «Удел назначен нам не равный, и разно мы оставим в жизни след…» Так оно и получилось! Но иногда я думаю, как бы сложилась его судьба в политике, если бы не поэзия? Может, блистал бы послом в Париже? Или застрял навсегда консулом в Салониках… Вы меня слушаете, барон? – спросил министр.
– Да, ваше сиятельство, – кивнул Жомини.
Горчаков ослабил галстук, потер дряблую шею. Побродив по кабинету, извлек из портфеля пакет:
– Я получил письмо от ученого графа Кейзерлинга, что ныне ректором в Дерптском университете. Позвольте, зачитаю из него отрывок: «Я настаиваю на опасности германизма. Германцы были первыми орудиями угнетения; в порабощении поляков они превзошли всех… В глубине души я чувствую отвращение к Пруссии: королевский абсолютизм, в неестественном сочетании с парламентом, – это ведь как подлая женщина, избравшая себе мужа с единой целью – обманывать его!»
– Не ожидал от немца, – заметил Жомини.
– Вот то-то и оно, что немец пишет по-русски…
Звонили колокола церквей, подтаивало; близилась пасха – с куличами и бубенцами, с неизбежным отягощением после застолий. «Отвратив грозившие России политические столкновения и незаконные попытки вмешательства в ея дела, цель ревностных трудов, усердно Вами понесенных, была достигнута к чести и славе России» – при таких словах рескрипта Горчаков под пасху получил от царя его портрет, осыпанный бриллиантами. Такие портреты приравнивались к очень высокой награде и носились на груди наравне с орденами. При всем своем честолюбии Горчаков охотнее получил бы деньги. В них он сейчас особенно нуждался, ибо возле него, утепляя его старость, жила, пела, смеялась, флиртовала и капризничала племянница Надин Анненкова, бывшая Акинфова; разведясь с мужем, красотка переехала на дядюшкины хлеба, и поговаривали, что скоро быть свадьбе…
* * *
Горчаков ей стихов не писал – писал Тютчев:
При ней и старость молодела
И опыт стал учеником,
Она вертела, как хотела,
Дипломатическим клубком.
* * *
И даже он, ваш дядя достославный,
Хоть всю Европу переспорить мог,
Но уступил и он – в борьбе неравной
Вдруг присмирел у ваших ног.
Надежде Сергеевне было всего 25 лет. Кажется, она серьезно покушалась на дядюшку, чтобы к своему имени получить звание вице-канцлерши. Об этом тогда много судачили в Петербурге – кто с похвалою, кто осудительно, но —
К ней и пылинка не пристала
От глупых сплетен, злых речей,
И даже клевета не смяла
Воздушный шелк ее кудрей…
Горчаков благодушничал в обществе племянницы, охотно исполнял все ее капризы, что давало повод для разговоров о чувствах старика не только родственных. Желая устроиться в международной политике, будто Нана в своем будуаре, среди красивых безделушек, Надин открыла нечто вроде политического салона, мечтая о славе мадам Тальен или Рекамье. Горчаков не препятствовал этой затее, и в дом вице-канцлера, где раньше царил закоснелый дух скупого камердинера Якова, потянулись не только дипломаты – артисты и профессора, генералы и сановники; бывали молодые журналисты «с дарованием», появлялись стареющие красавицы «со связями». Все чувствовали себя у Горчакова свободно, и только Яков бубнил по вечерам в спальне своего барина: