Он признался зятю, что уже потерял чувство рифмы и стихотворного ритма. Вошла жена, дала ему лекарство. Тютчев на минуту задержал в своей ладони ее руку, произнес:
Все отнял у меня казнящий бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон.
Одну тебя при мне оставил он,
Чтоб я ему еще молиться мог.
Аксаков невольно отметил, что в этом четверостишии поэту удалось выдержать ритм и найти скромную, но точную рифму. А вскоре Тютчева постиг новый удар. «Все полагали, – вспоминал Аксаков, – что он умер или умирает. Но недвижный, почти бездыханный, он сохранил сознание. И… первый вопрос его, произнесенный чуть слышным голосом, был:
– Какие последние политические новости?..»
Потом замолк. И только глаза, в которых светилась громадная работа мысли, эти глаза еще продолжали жить на маленьком сморщенном лице. Приступ опять повторился. Родные позвали священника прочесть над поэтом отходную…
Тютчев прервал молитву вопросом:
– А что слышно из Хивы?..
Последние дни чело поэта было озарено светом глубокого раздумья над тем, что было при нем и что будет после него. Тютчев молчал, но глаза выдавали, что он продолжает жить насыщенной и бурной жизнью мыслителя. Глаза говорили, спрашивали и сами себе отвечали… Рано утром 15 июля на лице отразилось выражение ужаса – это пришла смерть. И он погрузился в будущее России с напряженно работающим мозгом, как уходит в бездну корабль, до конца продолжая трудиться раскаленной машиной…
Умер поэт. Умер гражданин и патриот.
Над дачами Царского Села молния вдруг распорола небеса с таким треском, словно шквал рванул отсыревшие паруса. На давно жаждущие сады и парки пролился восхитительный ливень. Поэт лежал на письменном столе, сложив на груди руки, и, казалось, чутко вслушивался в ликующие шумы дождя:
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок неба,
Смеясь, на землю пролила…
Горчакова под руки увели с его могилы.
Старый канцлер не плакал, но часто повторял:
– Умер… большой политик, умер он…
– Умер поэт, – поправил его Аксаков.
– Ах, не спорьте… вы не знали его, как я!
* * *
Под могучими вязами хивинского сераля был раскинут текинский ковер, посреди него поставили колченогий венский стул – для Туркестанского генерал-губернатора Кауфмана. А вокруг него стояли офицеры и солдаты в белых шлемах с длинными назатыльниками, спадавшими им на плечи. Заслышав топот копыт, Кауфман сказал:
– Ну вот, едет! Поздравляю всех – для России наступает долгожданный исторический момент…
На садовой дорожке показался хивинский хан – семипудовый ленивец, верный муж 518 жен, завернутый в ярко-синий халат. Он слез с лошади и, обнажив бритую голову, на коленях издалека начал подползать к русским воинам, моля о пощаде. Американский писатель Мак-Гахан, присутствовавший при этой сцене, тут же записал, что «теперь самый последний солдат русской армии был намного сильнее хана». Вместе с русскими невольниками из Хивы были вызволены и 40 000 персов, томившихся в рабстве; уходя на родину, персы взывали к солдатам: «Дозвольте, и мы оближем пыль с ваших божественных сапог…»
Кауфман говорил от имени русской армии:
– Так вот, хан, нравится вам это или не очень, но мы все-таки навестили вас в «недоступной» Хиве, где вы так приятно кейфовали в тени этого сераля…
Хан еще ниже склонил голову, ослепительное солнце било теперь прямо в толстый, как бревно, багровый затылок:
– Пророк предсказал, что Бухару засыплет песком, а Хива исчезнет под водою, но аллах не знал, что мне предстоит кланяться пришельцам из заснеженных русских лесов…
Свободно опираясь на ружья, загорелые и усатые, с презрением взирали на ханское унижение солдаты (этих легендарных героев можно видеть и сейчас: они смотрят на потомков с красочных полотен Верещагина).
Русский солдат не шел туда, где его не ждали.
Он шел туда, где ждали его как освободителя.
В звенящем зное пустынь русский человек свергал престолы средневековых деспотов – ханов, султанов и беков, всю эту мразь и нечисть, что осела по барханам со времен Тамерлана.
И грешно забывать наших прадедов, которые в жестоких лишениях создавали великое многонациональное государство…
…В министерстве Горчакова ожидал новый английский посол лорд Эндрю Лофтус; естественно, он сразу с гневом завел речь об агрессии России, о захвате русскими Хивы.
Горчаков плотнее уселся, сложил руки на столе.
– А кто вам сказал, что мы захватили Хиву? – спросил он. – Мы лишь усмирили хивинского хана, чтобы впредь ему было неповадно разбойничать в наших пределах… Ваше благородное беспокойство о Хиве позволяет мне проявить немалое беспокойство об угнетаемых вами ирландских фениях. По какому праву протестантская Англия преследует ирландских католиков?
– Ирландцы – это наше внутреннее дело.
– Не отрицаю. Тем более что безопасность Оренбурга и Орска – внутреннее дело России… Возьмите циркуль, милорд, и измерьте по карте расстояние от Лондона до Хивы.
– Лучше измерить расстояние от Хивы до Дели.
– О боже праведный! Вы опять за старое, милорд. Тогда я продолжу об угнетении вами ирландских католиков…
Боевая тревога
Бисмарк ел и пил, но… как пил! Жена сказала:
– Отто, ты же сам знаешь, что врачи не велят тебе увлекаться выпивкой. Пожалей свою печень ради меня и детей.
– А, врачи… лицемеры! – воскликнул канцлер. – Если я не хлопну три стакана мозель-муссё, я вообще испытываю отвращение к политике. Что делать? Приходится жертвовать здоровьем ради великой Германии… Энгель, где фазан?
Статс-секретарю Бюлову он отрезал жирный огузок:
– Все Бюловы, каких я знал, умные люди… Ешьте!
«Когда принесли блюдо с гусем, – писал очевидец, – канцлера заставили съесть такое количество, что он уже задыхался, после чего последовала жареная утка…» Под окнами его дома прошагал с песнями очередной «факелцуг» германской молодежи, и Бисмарк воспринял как должное выкрики с улицы:
– Гер-ма-ния превыше всего… Хох, канцлер!
В ряд с солдатскими колоннами по немецким землям маршировали ферейны – спортивные, певческие и охотничьи, на тирольских шляпах вызывающе торчали петушиные перья. Немцев было легко организовывать: по первому сигналу трубы они вставали под знамена землячеств, уже в прочной обуви, с рюкзаками за плечами, имея сбоку баклагу с пивом и сверток с бутербродами. Заняв место в строю, пруссак заводил патриотическую песню и ждал только одного – команды, чтобы маршировать, куда укажет начальство… Все заправилы германского мира (от первых курфюрстов и до Гитлера) всегда умело использовали в своих целях это бесподобное умение немцев сплачиваться в колонны и подчиняться приказам свыше.