Утонченный аристократ отвечал с вежливым ядом:
– Но существует извечный закон: в монархиях семейные дела закономерно становятся делами государственными.
– Не вмешивайтесь в дела Распутина, – настаивал Саблер.
– Если он не вмешивается в мои, – отвечал Коковцев…
Между тем Распутин надавал в обществе столько авансов о своей дружбе с Володей, что теперь ему ничего не оставалось, как заверить эту дружбу визитом. Однажды поздним вечером, сидя в приемной, Коковцев просматривал длинные списки лиц, чающих у него аудиенции, и холеный палец премьера, полыхая теплым огнем крупного бриллианта в перстне, задержался на колонке списка как раз напротив имени Распутина… Так-так!
– А ведь неглупо придумано, – сказал он. – Бестия знает, что, если вломиться ко мне как Гришка Распутин, я выставлю его пинком. Но я, как премьер, по долгу службы обязан принять всех просителей по списку, и в том числе не могу отказать просителю Распутину только потому, что он… Распутин!
Был февраль, хороший, снежный, морозный.
Распутин пришел.
* * *
Распутин пришел, и Коковцев, ничем не выделяя его из массы просителей, предложил ему сесть… Сказал вежливо:
– Прошу изложить ваше дело касательно до меня.
Далее события развивались стихийным образом.
Распутин сидит. И министр сидит.
Распутин молчит. И министр молчит.
Коковцев, чтобы не тратить времени зря, придвинул к себе отчеты губернских казенных палат, щелкал на счетах, думал… Наконец все-таки не выдержал:
– Так какое же у вас ко мне дело?
– Да нет… я так, – отвечал Гришка, гримасничая; с тщательным вниманием он рассматривал потолок министерского кабинета. – Нет у меня никакого дела, – сознался Распутин.
– Зачем же записывались на прием?
– Посмотреть на вас.
– Ну, посмотрели. Что дальше?
– Теперь вы на меня посмотрите.
Коковцев посмотрел на него и сказал:
– Очень… неприятно!
После долгого молчания Гришка наивно спросил:
– Неужто я такой уж плохой?
– А если вы такой уж хороший, так убирайтесь к себе в Тюменскую область и не лезьте в чужие дела…
Распутин растрезвонил по свету, что именно он провел Коковцева в премьеры и теперь хотел получить с Коковцева хорошей «сдачи». А потому не уходил, хотя ему на дверь было точно указано. Владимир Николаевич отодвинул в сторону иллюстрированную «Искру», в глаза невольно бросилась фотография: голод в Сибири! Под трагическим снимком было написано: «Семья вдовы кр. д. Пуховой Курган. у., идущей на урожай. В запряжке жеребенок по второму году и два мальчика на пристяжке, сзади – старший сын, упавший от истощения». Эта фотография направила мысли Коковцева совсем в другую сторону.
– Кстати, – сказал он без подвоха, – в Сибири был недород, а как там у вас в волости обстоят дела с хлебом?
Распутин заговорил о крестьянских делах четко, здраво, разумно, между ним и Коковцевым возник содержательный разговор. Далее цитирую показания Коковцева: «Я его прервал и говорю: „Вы бы так говорили обо всем, как сейчас“. Моментально (он) сложился в идиотскую улыбку, опять рассматривание потолка и проницательные, колющие насквозь глаза. Я сказал ему: „Вы напрасно так смотрите… ваши глаза впечатления не производят“.
– Когда-то был случай, – нечаянно вспомнил Коковцев, – когда я, грешный, выписал на ваш приезд из Сибири деньги. Теперь я согласен выписать их снова в любой сумме, какую ни попросите,
[14]
ради вашего отбытия в Сибирь… Хватит валять дурака! В вашу святость не верю, ваш гипноз не оказал на меня никакого действия, а делать из министерств спальни я вам не позволю.
Распутин, несолоно хлебавши, убрался, но оставил Коковцева в крайне затруднительном положении. Если он не доложит царю об этой встрече, то Распутин изложит царю ее сам, но уже в той интерпретации, какая ему будет выгодна. Следовало опередить варнака, и Коковцев при первой же аудиенции с императором сам начал рассказ о своем знакомстве с Распутиным.
– Давно пора! И какое впечатление он произвел?
Подлинный ответ Коковцева:
– Государь, я одиннадцать лет служил в главном тюремном управлении, исколесил мать-Россию от Млавы до Сахалина и побывал во всех тюрьмах, какие у нас существуют. Я ходил по камерам без конвоя, и за все это время только один арестант бросил в меня миской, да и тот оказался сумасшедшим…
– Вы говорите мне о Распутине! – напомнил царь.
– Я говорю именно о нем… Средь множества сибирских варнаков-бродяг таких Распутиных сколько душе угодно! Это ведь типичный уголовный тип, который одной рукою перекрестится, а второй тут же невозмутимо хватит вас ножом по горлу.
Царь дал такой ответ, что можно ахнуть:
– Ну что ж! У вас свои знакомые, а у меня свои…
* * *
В харьковском театре во время представления оперы «Кармен» полицмейстер вылез на сцену и велел прекратить «это безобразие». Ему, дураку, послышалось, будто хористы пели:
Или-о-дор, сме-ле-е в бой,
Или-одор!
Или-одор!
Распутин указывал: «Миленькаи папа и мама. Илиодора нужно бунтовщека смирять. А то он собака всех сест собака злой. Ему ништо. А зубы обломать. Построже стражу больше. Да. Грегорий». Заштатная Флорищева пустынь затерялась в Гороховецких лесах; Илиодора вторгли в темницу, окна забили досками, в коридоре толпились вооруженные солдаты. Стены монастыря высокие! Но русские семинаристы из поколения в поколение, от деда к внуку, передавали секрет сложного трюкачества – как перемахнуть через ограду, имея при себе громадную бутылищу с водкой (и чтобы она не разбилась при этом!). Илиодор и показал страже, как это делается… Его догнали. Стали избивать. Бок пропороли штыком. Сапогами расквасили лицо. Илиодор с трудом поднялся.
– Братцы, да ведь я же… священнослужитель!
– Так точно.
– Нельзя же так… с человеком-то!
– Нельзя, – соглашались с ним.
– За что же вы меня излупили?
– А нам так приказано…
Гермоген переслал узнику письмо, умоляя его смириться и не гневать царей. Илиодор отвечал злобной бранью, он писал епископу, что презирает его трусливую душонку, и напомнил из истории: Французская революция началась, когда королева оказалась замешана в краже бриллиантов, – дай бог, чтобы у нас революция началась с публикации писем царицы к Распутину! Флорищеву пустынь часто навещала Ольга Лохтина («не теряя надежды на мое примирение с Григорием»). Илиодор издали кричал дуре, чтобы бросила Гришку и вернулась в семью, как положено жене и матери. «Она ходила, – записывал монах, – вокруг моей кельи, забиралась на стену, на крышу сарая и все кричала одно и то же: „Илиодорушко! Красно солнышко!“ Монахи, думая, что у меня с ней были грешные отношения, смеялись, а стражники таскали ее за волосы, босые ноги разбивали сапогами до крови, потом сажали в экипаж и увозили в Гороховец. Она никогда не сопротивлялась, притворяясь мертвой». Под видом бродячего странника во Флорищеву пустынь проник хвостовский журналист Ржевский.