– Ишь ты, – сказал. – На да еще раз на…
Восторгов немедленно осадил его:
– С ума сошел! Не забывай, что мы святой жизни.
Двери зала отворились, и на пороге вдруг предстала какая-то… бабуся, скудно одетая, с крестьянским платком на голове. «Графиня», – шепнул Восторгов, и тут словно лукавый подпихнул Гришку в бок – он сразу же наорал на Игнатьеву:
– Ты что, ведьма старая? Гляди, какой срам по стенкам развесила… от беса это у тебя, от беса! Небось за едину таку картинку мужик корову бы себе справил, а ты… Смотри, – сказал ей Распутин, – я наваждение-то разом прикрою!
И яростно перекрестил Нану возле розового пупка.
Старая графиня нижайше ему поклонилась:
– Прости, батюшка Григорий. Ужо вот я скажу своим людям, чтобы блудодейку на чердак вынесли. Уж ты не гневайся на меня.
Распутин одернул поясок, тронул рукава рубахи.
– Ладно, – сказал. – Веди уж… чего там!
В растворе позлащенных дверей виднелись головы гостей, на столе попыхивал паром медный самовар, неопрятной грудой, словно в худом трактире, лежали простонародные баранки… Распутин, поскрипывая сапогами, шагал к столу, легко и пружинисто, и в этот момент сам чувствовал, что он – молодец!
3. «Нана» уже треснула
Гости графини еще не успели к нему присмотреться, когда Распутин ловким взором конокрада, оценивающим чужую лошадь, которую непременно надо украсть, уже оценил их всех сразу и теперь приближался к ним, часто приседая, потом резко выпрямлялся, и ладони его сочно пришлепывали по коленям. Сейчас он был похож на орангутанга, спрыгнувшего с дерева и решившего прогуляться по земле. Внезапно ощутив свою силу (и свою власть над этими людишками, ждавшими его!), он уже выпал из-под опеки Восторгова, заговорив так, как ему хотелось – почти бездумно:
– Чаёк пьете… ну-ну, лакайте. Чай – травка божия. Ты замужня? А почто без мужа приволоклась? Вот бы я поглядел на вас, на обоих-то… Нехорошо, мать, нехорошо, – сказал он, остановясь подле Головиной. – Нешто так жить можно? (Головина страшно испугалась.) Смотри-кась, какая ты баба вредная… Но обидой ничего не исправишь. Не обижай! Любовью надоть… любовью, дура ты! Да что с тобой толковать? Все едино не поймешь…
И пошел дальше, поскрипывая. Еще на Москве убедился Гришка, что грубейшее «ты» звучит убедительнее обращения на «вы». В этот момент речь его обрела соль и перец.
– Ну ты! Кобыла шалая, – облаял он нервную Лохтину. – Курдюком-то не крути, а сиди смиренно, коли я с тобой говорю. Возжа, што ли, под хвост тебе попала?
– Благослови, батюшка, – взрыднула Лохтина.
– Это потом… – небрежно отмахнулся Распутин.
Пистолькорс, повидавший немало медиумов, магов и спиритов, смотрел на Гришку в изумлении: такого хама он еще не видывал.
– А кулаки-то у тебя… ого, какие!
Пистолькорс словно и ждал, что его похвалят:
– Этими руками задушил я пятнадцать латышей.
– За что?
– Бунтовали! Задушу, бывало, и в журнал себе вписываю: имя, фамилию, возраст, женат, холост…
– Зачем?
– Для памяти! Попалась мне знаменитая рижская красавица Ревекка Рабонен, дочь пастора, еще девчонкой путалась с социалистами. Я отвел ее в казарму. Что хотите, говорю, то с ней и делайте. Но солдаты – дрянь. Взяли и отпустили ее. Я выскочил… вижу, бежит моя красотка через картофельное поле. Я – за ней! Догнал. Шашку выхватил. Как полосну по затылку… в картошку и зарылась. Только, помню, косы у нее разлетелись…
Распутин сунул землистые ладони за поясок.
– Ну и сволочь же ты! – произнес он четко.
Отошел прочь. Пистолькорс растерялся:
– Что он сказал? Что сказал мне старец?
Софья Сергеевна поправила на буклях бабий плат и, выглядывая из-за самовара, на прекрасном парижском диалекте растолковала дураку-кавалергарду, что он вызвал недовольство у старца. Воспользовавшись минутной паузой. Восторгов шепнул Гришке:
– Ножичек у тебя с собой?
– Здеся. В штанах. А что?
– Ты эту голую Нанашку где покрестил?
– Аж у самого пупочка.
– Давай сюда ножик… сейчас все обтяпаем.
Ловкий поп незаметно улизнул от стола.
* * *
– Григорий Ефимыч, – сказала старая графиня, напузырив для «старца» чашку жиденького чайку (была она скупа), – осенил бы ты нас благодатью какой… Изнылись уж! Духом износились!
А если это так, чего тут с ними цацкаться? Смелее приступим к делу. Распутин раздробил на зубах твердую баранку.
– А ведь ты, мать, – сказал он, с хрустом жуя, – ишо не ведаешь, что благодать уже вершится в дому твоем…
Гости многозначительно переглянулись. Гришка мельком глянул на Танеева: «Ух, барбосина какой… паршивый!»
– Хитрый ты, – сказал он ему, – но скоро поглупеешь. А помрешь легко. Ляжешь и не встанешь. Я так вижу… – Взгляд его перевелся на Сану Танееву. – Это младшая твоя? – произнес он, не то спрашивая, не то утверждая. Танеев кивнул, и Распутин поставил вопрос как надо: – А почто старшую свою не привез?
За столом пронесся тихий шумок:
– Все знает… до дна видит… просто чудо!
– Старшая моя, Аня, – поежился под взглядом мужика статс-секретарь, – к императрице звана… у них урок пения.
Гришка расставил ноги и долго глядел в пол под собою, напрягаясь. Заговорил снова – убедительно:
– Скажи Ане, чтобы почаще дома сидела. Я так вижу, а ты ей передай, будто старец Григорий сказывал – ее муж ждет!
– Но она еще незамужняя, – удивился Танеев.
– Это я знаю, – не растерялся Распутин. – Но муж-то ейный уже к порогу подходит. Вскорости все решится…
Мунька Головина сидела как раз напротив старца, и Гришка, хорошо знавший женщин, сразу распознал ее суть:
– А ты горишь… Вижу, как по жилкам голубеньким бродит что-то красненькое… Это огонь от беса, и ты беса не пужайся… Опосля бесовского будет тебе дано и ангельское!
В разговор важно вступила мать Муньки, Любовь Валериановна Головина, жена камергера, дама острая и подвижная:
– Вы бы воздействовали, старец, на Мунечку… Вбила себе в голову, что светский мужчина – вырожденец, уже ни к чему не способен, и всех женихов, какие были, она от себя отвадила.
– И верно сделала! – отвечал Распутин. – Для ча ей с ыми, с тонконогими, пачкаться? Она невеста божия… я так вижу.
Восторгов тихонечко подсел к столу, завел богоугодные разговоры, столь елейные, будто всех маслом намазывал. В этот момент поп уже был серьезно озабочен быстрым ростом авторитета Гришки, хотел он от пальмы его первенства отодрать листик пошире и для себя, чтобы не вся слава досталась одному Распутину… Вдруг вбежал Пистолькорс, стал нашептывать что-то графине на ухо.