— Доволен ли ты мною, друг мой?
— Вполне, матушка. Близ тебя хорошо.
— Ну ладно. А теперь подумаем, что нам делать с Катенькой Зиновьевой, которую ты, подлец и мерзавец, изнасиловал…
Их перебранку пресекло появление Панина:
— Ваше величество, из Крыма прибыл калга Шагин-Гирей, ищущий высокой милости у двора вашего. Снедаемый позором, фельдмаршал Салтыков умер. Оказывается, можно умереть и от стыда!
6. ВО ИМЯ ПРЕСВЯТОЙ ТРОИЦЫ
Что-то зловещее таилось в истории Габсбургов; казалось, им открыта некая тайна, которой они и следовали веками, грабя и насилуя соседние народы. Но при этом Мария-Терезия постоянно жаловалась, что истерзалась совестью.
— Я имею очень смутное представление о наших правах, — созналась она Кауницу. — Но я ведь никого не обираю, правда? Я лишь хочу вернуть детям похищенное злодеями… Я умерла бы спокойно, если бы заполучила Галицию с Лембергом-Львовом…
До Фридриха II дошли эти вдовьи причитания.
— У кого? — разозлился король. — У кого это вдруг обнаружилась совесть? Неужели у этой старой ханжи, которая всех соседей приучила держать двери на запорах… Постыдились бы они там!
В отличие от венской императрицы, прусский король действовал прямолинейно: дайте мне вот этот «кусок», и я успокоюсь. Совесть ему была незнакома, а плакать он не собирался. Раздел Польши нависал над Европой, как грозовая туча. Однако напрасно в эти дни князь Вяземский сказал императрице, что после раздела Польши она сможет вписать в свой титул и «королева польская».
— Никогда не сделаю такой глупости, ибо ни единого вершка исконной польской земли Россия не тронет.
Ей доложили, что граф Никита Панин у дверей кабинета.
— Пусть за дверями и останется, — велела императрица.
Никита Иванович признался Денису Фонвизину:
— Она ждет совершеннолетия сына, чтобы выкинуть меня из дворца, а заодно избавиться от моего влияния в политике.
Фонвизин сказал, что Павел никогда его не оставит, но Никита Иванович возразил на это:
— Павла она женит, а жена не захочет, чтобы кто-то, пусть даже я, руководил ее мужем… Таковы все женщины! Милый Денис Иваныч, в этом дворце начинаются самые страшные дни.
Вдвоем они составили письмо к Булгакову, предупреждая об изменении конъюнктур придворных, которые, естественно, могут отразиться и на внешней политике государства.
Тесные улицы Рыцарская и Пивная, Иезуитская и Поварская выводят всадника в тишину варшавского Старо-Място, где прижались одно к другому, будто доски в старом заборе, древние палаццо родов, давно обнищавших и вымерших. Лишь изредка, задымив переулки пламенем факелов, протарахтит карета ясновельможного шамбеляна или подскарбия. Скорее прочь отсюда — туда, где плещет разгульная жизнь на широких проездах Уяздовских аллей, где шумят цукерни и магазины и щемит сердце от ослепительной красоты польских паненок, скачущих в Лазенки на соколиную охоту, где звенькают сабли гоноровых панов в пестрых кунтушах и венгерках… Ах, какая волшебная жизнь! Какая жизнь…
Яшка Булгаков держал ноги в тазу с горячей водой, срезая застарелые мозоли на пальцах: дипломата, как и волка, ноги кормят. На столе лежало письмо Суворова — не великого, но уже славного. «Препоручая себя в дружбу милостивому государю Якову Ивановичу», полководец умолял еще раз напомнить царице, чтобы из Польши перевела его на Дунай — к Румянцеву. Булгаков пошел ужинать в саксонскую лавку пани Ванды Фидлер; большой любитель поесть, он как следует обнюхал медвежьи окорока из Сморгони, велел отрезать ему ломоть жирной буженины с хреном.
— Как торговля, пани Фидлер? — спросил, вкусно чавкая.
— Разве это торговля, пан советник? Смотрите в мою кассу: половина выручки — фальшивые монеты… Куда их дену?
Она тишком сунула ему записку: «Принято решение отчаянное — короля не станет». Уплетая буженину, Булгаков размышлял: «Конечно, в Понятовском видят корень всех польских несчастий…» Дипломат раскланялся с хозяйкой и ловко запрыгнул в наемную коляску:
— На Медову! До панов Чарторыжских… гони!
Станислав Понятовский как раз покидал своего дядю, канцлера Адама Чарторыжского, в руке короля лежала ладонь прекрасной княгини Элизы Сапеги, и король, чуть пьяный, розовыми от вина губами щекотал ухо женщины словами беспутной нежности:
— Обожаемая! Я так люблю быть любимым… приди!
— Я еще не простила тебе, Стась… помнишь что?
— Приди, — взывал он. — Приди и сразу простишь…
В карете король разговорился со свитой:
— Скорбные времена! Зять моего канцлера, гетман Огинский, бежал, давно нет и Радзивилла, готового пропить даже саблю… Что они будут делать в Европе?
Зазвенели стекла. Под резко стучащими пулями падали придворные. Короля схватили за ногу и выдернули из кареты, как пробку из бутыли, под холодный осенний дождь. Потом его вскинули в седло, нахлестнули под ним лошадь. Сабельный удар отрезвил короля.
— Я не знаю, кто вы, панове, — сказал он. — Но если не разбойники, а честные ляхи, то ваш грех велик…
Среди всадников он узнал Михаила Стравинского.
— Молчи! Сейчас ответишь за все, — крикнул тот.
— Подождите… я заливаюсь кровью, — сказал король, держась за голову. — Мое похищение, как и мое убийство, даст врагам нашим предлог для вмешательства в дела польские.
— Предлогов было много, и в них виноват ты!
— Стравинский, неужели я один виноват за всех вас? Поверьте, панове, я больше всех страдаю за нашу отчизну…
Всадники свернули на Беляны, долго кружили во тьме, заметая следы, и… потеряли короля. Понятовский отпустил лошадь; страдая от боли и унижения, он провел ночь под деревом. Похитителей скоро нашли. Станислав Понятовский выступил на суде — адвокатом! В блестящей импровизации король спас конфедератов от смертной казни. История подобных случаев не знает. Но король был прав: его похищение стало поводом для вмешательства, Австрия с Пруссией сразу усилили давление на русское правительство, чтобы делить Польшу немедля… Екатерина в эти сумбурные дни писала о немцах в грубой форме: «Ждут, сволочи окаянные, когда я позатыкаю рты им кусками пирога польского…»
Когда горшки бьются, гончар радуется, а когда сыр плачет, сыровар хохочет… Давно понятно, чего станет домогаться Фридрих: он пожелает разрушить перемычку между Бранденбургской маркой и Восточной Пруссией, чтобы, захватив Данциг, перекинуть «мост» между Берлином и Кенигсбергом; тогда он сделается обладателем устья Вислы, а верхнее ее течение заграбастает «маменька»…
Екатерина сказала, что Данциг — польский:
— И таковым пребудет на вечные времена! Я знаю, что Ирод землю рыть под собою станет, но Данцига не дадим.
Придвинув к себе бумаги из Варшавы, она прочла депешу Булгакова: желая спасти страну от раздела, Понятовский обратился за помощью к Франции, но герцог Эгильон ограничился соболезнованием.