— Ишь гулены какие! Хоть бы верфь не спалили…
Стоят на слипах корабли недостроенные; с соседнего острова Моисеева издревле машет крыльями мельница, пилящая доски для деков палубных. А по берегу Двины — чистенькие конторы с геранями на окнах, с мордатыми бульдогами на крылечках, на вывесках писано: office; гулом матросской гульбы и бранью на языках всего мира несет от мрачных сараев, украшенных надписями: taverne. Русские называют иноземцев «асеями» (от I say — слушай!), а те зовут русских «слиштами» (от присказки — слышь ты!).
Из этого проветренного мира вышел Прошка Курносов, сызмала освоивший три нужные вещи — топор, весло и рейсфедер.
— Не Прошка, а Прохор Акимыч, — говорил о себе отрок…
Привольному детству в Соломбале отводилось лишь десять лет, а потом мальчики шли с топорами на верфи — учились! Но розгами поморы своих детишек не обижали. Русский Север не изведал крепостного права, его лесов и болот не поганило монголо-татарское иго; Поморье извечно рождало своенравных сынов Отечества, ценивших прежде всего ученость и волю вольную. В сундуках бабок хранились древние книги, поморы верили, что Илья Муромец жил, как все люди живут, а Василиса Прекрасная — это не сказка. Здесь смыкалась Россия новая с Русью старой — еще былинной, но к сказаниям о Садко в подводном царстве прикладывалась четкая геометрия Евклида… Как высоко плыли белые облака!
Прошка повиновался дяде Хрисанфу, ведавшему браковкой леса для верфей. В конторе дядиной бревенчатые стенки завешаны чертежами многопушечных «Гавриила», «Рафаила», «Ягудиила» и «Варахаила» (строенные в Соломбале, эти корабли решали громкую викторию при Гангуте). Дядя аккуратно хлебал чай, завезенный англичанами, над ним висела клетка с попугаем, купленным у голландцев, подле дяди жмурился на лавке его любимейший холмогорский котище, уже не раз покушавшийся на важную заморскую птицу.
— Мяу, — сказал Прошка коту и почесал его.
— Пшшшш… — отвечал кот, ловко царапаясь.
— Животная умней тебя и сама к тебе не лезет, — сурово сказал дядя; он был расстроен письмом из Петербурга. — Пишет мне тиммерман столичный, будто Михаила Василич болеть начал. Где бы тебе с Ломоносова примеры брать, а ты еще с котом никак не наиграешься… Ведь голландского-то так и не осилил!
— Так я же аглицкий, дядечка, знаю.
— Этим-то в наших краях даже кота не удивишь…
Вечером у дяди собрались знатные мастера Архангельского адмиралтейства — Амосов, Портнов, Игнатьев и Катасонов, а Прошка прислуживал за столом, разговоры умные слушая. Корабельщики матерно избранили графа Александра Шувалова, который свою монополию на вырубку северных лесов уступил англичанину Вильяму Гому: необозримые леса трещали теперь под топором иноземным, топором беспощадным. Гом устроил верфь на Онеге, быстро собирал корабли, которые увозили лесины в Англию, но обратно не возвращались… Наконец гости обратили внимание и на Прошку:
— Не ты ли, малец, сын Акима Курносова, которого цинга на Груманте дальнем сожрала? — Грумантом звался Шпицберген.
— Я. Спасибо дядечке — учит и кормит.
Дядя пригласил кота на колени, гладил его:
— Стыдно сказать, господа мастеры: племянник мой до сей поры дожил, а голландского так и не постиг… Во, лодырь!
— О чем нонешняя молодежь думает? — дружно заговорили корабельщики. — И как можно без голландского обойтись, ежели весь термин морской на голландском основан? Нам без голландского — как ученому без латыни… Сколько ж лет тебе, бестолочь худая?
— Тринадцать уже. — И Прошка заплакал.
— Ништо, — сказал дядя, кота за столом семгою ублажая. — Вот ужо! Это еще не слезы — скоро будут ему подлинные рыдания…
Весною отвел он Прошку на голландский трамп, грузивший бочки с шенкурской смолою. Дядя Хрисанф ударил по рукам со шкипером на уговоре, а племянника рублем одарил:
— Что останется — вернешь. И пока голландского не осилишь, в Соломбалу лучше не возвращайся… не приму!
Прошка стал юнгой: подай, убери, брось, подними. Полгода проплавал на трампе в морях северных, пока не заговорил по-голландски (а рубль, зашитый в полу куртки, берег). Его высадили в Ливерпуле, где больше надежд на попутное судно. Ютился мальчишка в доках, по харчевням чужие объедки пробовал. Однажды зашел в гаванский хауз — погреться. К нему сразу подсел черт одноглазый, выкинул перед ним кости.
— Ноу, — отказался играть с ним Прошка.
— А нож у тебя, сын пушки, длинный ли?
— Не из пушки я выскочил. А нож — во!
— Да с моим сравню, не короче ли? — И нож отобрал. — Клянусь невыпитым джином, — засмеялся он, — ты еще не лакал «гаф-энд-гаф» с сырыми яйцами. Выпей, и тогда верну тебе кортик.
Жалко было терять нож, Прошка выхлебал горячий, как чай, джин с яйцом. Язык с трудом повернулся в обожженном рту:
— Мне бы в Архангельск… я ведь — слишта!
…Он валялся на палубе, рядом с ним мчались волны. «Продал меня одноглазый, продал, псина паршивая!» Враскорячку подошел боцман и огрел его «кошкой» с крючками. Началась служба. Язык команды был сбродный, а чаще слышалась трескотня по-испански. Жили в форпике, похожем на ящик. Под кубриком лежали известковые плиты, впитывая в себя мочу и блевотину. От бочек с водою разило падалью, пробовали ее кипятить, но вода воняла еще гаже. Нарастала яростная жарища, будто корабль спешил прямо в пекло, и юнга спросил соседа по койке: куда плывем?
— За живым шоколадом, — тихо ответил тот…
Матросы были бездомной сволочью… Из-за каждого куска дрались, ножами резались, еду воровали. Прошка впервые в жизни увидел моряцкую казнь: убийцу на сутки привязали (лицо в лицо!) к трупу, потом, обняв свою жертву, он с криком полетел за борт — только вода взбурлила, сделавшись красной: акулы! Заодно со всеми голодранцами Прошка тянул упругие шкоты, хрипел черным ртом:
Еще не бывал я на Конго-реке,
Дернем, парни! Дернули…
Там жмет лихорадка людей в кулаке.
Дернем, парни! Дернули…
Ночью, подобрав паруса в рифы, вошли в большую реку, стали загружаться «живым шоколадом». Негров укладывали в твиндекс рядами, будто поленья в печку. Подняли паруса — понеслись в океан. Мертвых негров никто не видел: их выкидывали за борт еще полуживыми, и теперь акулы приткнулись рылами к самой корме корабля, будто свиньи к сытной неиссякаемой кормушке.
Но однажды пайлот (штурман) вызвал юнгу к себе, велев ему очистить мышеловки. Прошка загнал пойманных крыс в парусиновый мешок, через плечо пайлота глянул в карту: черта курса тянулась к Америке (это был «мидл-пассиж» — знаменитый маршрут работорговли). Офицер треснул мальчишку кулаком по зубам:
— Не смей подглядывать в карты… вон!
Прошка выкинул за борт тяжеленный мешок с визжащими от страха крысами. Вдалеке едва забрезжил неизвестный корабль. Матросов «кошками» и свистом разогнали по мачтовым реям — ставить все, все, все паруса. Но вдруг заштилело. С громким хлопаньем «заполоскали» триселя. Со страшной высоты формарса Прошка видел, как поникли паруса и на догонявшем их фрегате. Но там из бортов проворно выставились большие черпаки весел.