— Вишь, как тебя закидали! А кому ты, ясный наш, обязан за все, думал ли? Да нам, соколик ласковый, стоит вот эдак мизинчиком тряхнуть — и тебя разом не станет… ау-аушеньки!
Потемкин выпрямился — богатырь перед богатырем:
— Не пристало мне выслушивать угрозы твои.
Алехан обнял его за шею, сладостно расцеловал в уста:
— Дружок ты наш, не гляди на матушку, яко голодный кот на сырую печенку… хвост выдернем. А без хвоста кому нужен ты?
Настала зима. В один из вечеров Екатерина играла в биллиард с Григорием Орловым, а Григорий Потемкин кий для нее намеливал, давал советы из-за плеча, как в лузу шаром попасть. Фавориту такой усердный помощник скоро прискучил:
— Ежели еще разок, тезка, под руку подвернешься, я тебя палкой в глаз попотчую… Не лезь! Третий всегда лишний.
Екатерина капризно подобрала детские губы.
— А мне третий не мешает, — сказала она.
Дубовый кий был переломлен, как тростинка.
— Но я третьим, матушка, не был и не буду!
Ушел. Екатерина рассудила чисто по-женски:
— И пусть бесится. Доиграй за него…
На выходе из дворца Потемкина перехватили братья Орловы, затолкали парня в пустую комнату и двери притворили.
— Теперь наша партия, — сказали, в кулаки поплевывая.
Жестокая метель ударов закружила камер-юнкера по комнате. Потемкин слышал резкие сигналы, которыми обменивались братья:
— Приладь к месту! — И перехватило дыхание.
— Под микитки его! — Кулаки обрушились в сердце.
— По часам, чтобы тикали! — Два удара в виски.
Он вставал — кулаки опрокидывали его. Потемкин падал — Орловы взбрасывали его кверху. Спасенья не было. В кровавом тумане, как эхо в лесу, слышались далекие голоса:
— Забор поправь! — Во рту затрещали зубы.
— Рождество укрась! — Лицо залилось кровью.
— Петушка покажь! — Из глаз посыпались искры.
Казалось, бьют не только Орловы, но сами стенки, — даже потолок и печка — все сейчас было против Потемкина, и тело парня уже не успевало воспринимать частоты ударов, звучащих гулко, будто кузнечные молоты: тум-тум, тум-тум, тум-тум.
— Прилаживай! — веселился Гришка Орлов. — Бей так, чтобы он, кила синодская, по дворцам нашим более не шлындрал…
Вечность кончилась. Потемкин не помнил, когда его оставили. Кровью забрызганы стены, кровь полосами измазала пол, — четверо братцев потрудились на славу, как палачи. Кое-как вышел на площадь, вдохнул легонький морозец и безжизненно рухнул на мягкий снежок. Стало хорошо-хорошо. А яркие звезды, протяжно посвистывая, стремглав уносились в черные бездны…
Потемкину лишь недавно исполнилось 24 года!
Выдержал — не умер! Но с той поры не покидали Потемкина безумные боли, от которых не ведал спасения. Нападали они по вечерам, вонзаясь в затылок, сверлили лобную кость. Просыпался в поту, мятущийся от непонятных страхов, открывал бутылки с кислыми щами, пил прямо из горлышка, сосал в блаженстве бродившее пойло.
— Тьфу! — сплевывал в потолок изюминку.
Парень врачей презирал, от аптек открещивался; Иван Иванович Бецкой, то ли от себя, то ли по чужому внушению прислал к нему Ерофеича — чудодея знахарства, изобретателя эликсира, бодрой и неустанной жизни. Ерофеич заявился в Слободу и, отставив мизинец с громадным дорогим перстнем, похвалялся:
— Графинь нежных пользовал, прынцев разных отпаивал, и ты у меня воспрянешь… Вели-ка баньку топить.
Знахарь месил в горшке серое гнусное тесто, что-то сыпал в него. Мешал, добавлял, лизал и нюхал. Потемкин нагишом забрался на верхний полок. Ерофеич горстью подцеплял мерзкую квашню, обкладывал ею, будто скульптор алебастром, умную голову камер-юнкера, обматывал ее тряпками. Потемкин начал пугаться:
— Эй-эй, зачем глаза-то мне залепляешь?
— Так тебе книжку-то в бане не читать! Лежи…
— Все равно! Один глаз не заклеивай.
Поверх головы Ерофеич плотно насадил глиняный горшок:
— Вот корона тебе! Сиди, пока дурь не выйдет.
— А когда она выйдет?
— Покеда я чаю пью. Ну, сиди…
Потемкин разлегся на полке, неловко стукаясь горшком об доски. Словно кузница мифического Вулкана, под ним матово и жарко светились раскаленные камни. Началось неприятное жжение в правом глазу. Решил терпеть. А глаз вдруг начал пылать. Потемкин потянул с головы глиняную макитру. Но она была насажена туго. Разозлясь, ударился башкой об стенку — горшок вдребезги!
— Ой, ой, маменьки! — сказал Гриша…
С правым глазом что-то неладное. Торопливо начал срывать с головы зловонные тряпки. Поскакал с полка вниз. Сунулся головой в кадушку с ледяной водой. Но лечебная масса уже затвердела — вроде гипса. Внезапный ужас обуял Потемкина.
Правый глаз его перестал видеть!
Нагишом он вылетел из бани — почти полоумен.
Да! Левый глаз, который не был завязан, по-прежнему вбирал краски жизни, а правый померк… «Господи, неужто навсегда?»
Зверем вломился парень в горницу дома своего.
А там кудесник чай пьет, вареньицем себя лакомит.
— Ну, держись… — Потемкин схватил автора «эликсира жизни» и, ниспровергнув, начал сурово уничтожать. Ерофеич чудом вывернулся, с воплем прыснул на улицу. — Не уйти тебе! — настигал его Потемкин гигантскими прыжками. Голиаф, страшный и одноглазый, несся по улице — по Большой Шпалерной. Сбежались люди, схватили его. Одинокий глаз был свирепо обращен к небесам, с которых осыпался приятный снежок.
— Твори, боже, волю свою… Ах я, несчастный!
Его повели домой. Босиком он ступал по снегу. Все пропало, — плакал он. — Все… теперь все!
После этого Потемкин на долгие 18 месяцев заточил себя; ровно ПОЛТОРА ГОДА отвергал людей, избегал общества, и — уже без него! — миновали важные для России события… Екатерина первое время спрашивала, куда делся ее камер-юнкер, но Орловы убедили ее, что лодырь службою при дворе не дорожит. Бог с ним!
— Вольному воля. — И Екатерина позабыла о нем.
5. НЕ ПЕРЕСТАЮ УДИВЛЯТЬСЯ
Старый король объезжал свои владения, под колесами с шипением расползалась грязища бранденбургских проселков. Парижским трактатом закончилась Семилетняя война, а Губертсбургский мир все-таки оставил Силезию за королем.
Но… какою ценой заплатила за это Пруссия?
Хмурый рассвет начинался над пепельными полянами. Открыв дверцу кареты, Фридрих II сказал де Катту:
— Наверное, такой же пустыней была Германия после набегов Валленштейна, и слава богу, что на этот раз дело не дошло до открытого людоедства. Теперь я не знаю, сколько нужно столетий, чтобы здесь снова распустились прекрасные гиацинты. Отныне я не король — я лишь врач у постели тяжелобольной Пруссии.