Вот вам холодный отчет о подробностях – иначе сил не хватило бы написать. Плачьте, друг мой, но и утешьтесь.
Не будем помнить его последних дней, пусть он останется для нас всегда молодым и живым. Целую вас.
Е.
Конец
I
Из Петропавловской крепости в Шлиссельбург, из Шлиссельбурга в Динабург, из Динабурга в Ревельскую цитадель, из Ревельской в Свеаборгскую. Узник седеет, горбится, зрение его слабеет, здоровье начинает изменять.
И все-таки он молод; время для него остановилось. Он читает старые журналы, он пишет статьи, в которых сражается с литераторами, давно позабытыми, и хвалит начинающего поэта, который уже давно кончил. Время для него остановилось. Он может умереть от болезни, может ослепнуть, но умрет молодым. Все те же друзья перед ним, молодые, сильные. Все тот же Дельвиг в его глазах, ленивый и лукавый, все тот же быстро смеющийся Пушкин и та же веселая, легкая и чистая, как морской воздух, Дуня.
Он не знает, что Дельвиг постарел и обрюзг, запирается по неделям в своем кабинете, сидит там нечесаный и небритый и улыбается бессмысленно; что в тот миг, когда узник вспоминает беспечного поэта, – поэт этот встает, кряхтя, с кресел, идет к шкапчику, достает оттуда вино и трясущимися руками наливает стаканчик, говоря при этом старое свое словцо: «Забавно».
И только когда приходит краткая весть, что умер Дельвиг, узник плачет и начинает понимать, что время за стенами крепости бежит и что молодости больше нет. Но в мыслях своих он хоронит молодого Дельвига, а не того обрюзгшего и бледного поэта, который на самом деле умер.
И узник по-прежнему хочет свободы, но он вовсе не боится того, что за стенами крепости время бежит безостановочно и что, как только он переступит крепостной порог, все изменится.
Наступает наконец этот день, и узник получает свободу – жить в Сибири.
Начинаются последние странствования Кюхли: Баргузин, Акша, Курган, Тобольск.
II
Он приезжает в Баргузин. В глазах у него еще стены, глазок, плацформа, по которой он гулял, какие-то обрывки человеческих лиц и голосов. Он с усилием всматривается в бревенчатые домишки баргузинские. Идет, поскрипывая по снегу и качаясь под тяжестью коромысла, румяная баба к речке – колотить белье. Стоит пузатый лавочник на крыльце, смотрит вслед Вильгельму, заслоняясь от солнца рукой. Какой-то чиновник, по форме почтмейстер, кажется, едет в розвальнях, а встречный мужик низко ему кланяется. Удивительный город, маленький, разбросанный, приземистый, будто не дома, а серые игрушки. Вильгельм рад. Нет стен – это самое главное. Ноги слабы от тюрьмы и от дороги. Это пройдет. Запахнувшись в шубу, он ждет с нетерпением, когда уж ямщик с заиндевелой бородой подвезет его к избе брата. Миша живет в Баргузине, на поселении. Ссыльным селиться в городе не позволяется, они живут за городом.
Ямщик остановился у небольшой избы. Из трубы идет вверх столбом дым – к морозу. У избы стоит высокий, сухой человек в нагольном тулупе и сгребает снег. Лицо у него изможденное и суровое. Борода с проседью. Он смотрит недоброжелательно на Вильгельма из-за металлических очков, потом вдруг роняет лопату и говорит растерянно:
– Вильгельм?
Высокий человек – Миша.
– Эх, борода у тебя седая, – говорит Миша, и в холодных глазах стоят слезы. Миша ведет брата в избу.
– Садись, чай пить будем. Слава Богу, что приехал, сейчас жена придет.
Миша ни о чем брата не расспрашивает и только смотрит долго. Входит в избу женщина в темном платье, повязанная платком. Лицо у нее простое, русское, некрасивое, глаза добрые.
– Жена, – говорит Миша, – брат приехал.
Мишина жена неловко кланяется Вильгельму, Вильгельм обнимает ее, тоже неловко.
– А дочки где? – спрашивает Миша.
– У соседей, Михаил Карлович, – говорит жена певучим голосом, хватает с полки самовар и уносит в сени.
– Добрая баба, – говорит Миша просто и прибавляет: – В нашем положении жениться глупо. Дочки у меня хорошие.
У Вильгельма странное чувство. Брат чужой. Строгий, деловой, неразговорчивый. Встреча выходит не такой, о которой мечтал Вильгельм.
– Ты у меня отдохнешь, – говорит Миша, нежно глядя на брата. – Поживем вместе. После осмотришься, избенку тебе сложим, я уже и место присмотрел.
Входит в дверь какой-то поселенец.
– Ваше благородие, Михаил Карлыч, – говорит он и мнет в руках картуз, – уважаю вас очень, зашел к вам постырить.
– Какое дело? – спрашивает Миша, не приглашая поселенца садиться.
– Недужаю очень.
– Так ты в больницу иди, – говорит Миша сухо, – приду, тогда потолкуем.
Поселенец мнется.
– Да и финаг, ваша милость, хотел у вас занять.
– Нету, – говорит Миша спокойно. – Ни копейки нету.
Вильгельм достает кошелек и подает поселенцу ассигнацию.
Тот удивленно хватает ее, благодарит, бормочет что-то и убегает.
Миша укоряет брата:
– Что же ты приучаешь их, начнут к тебе каждый день бегать.
III
Весной Вильгельм начинает складывать из бревен избу. И что-то странное начинает твориться с ним. Он думал, что увидит брата и Пущина и к нему приедет Дуня. Это представлялось самым главным в будущей жизни. А в этой жизни оказывается самым главным другое: мелочная лавка, которая перестает отпускать в долг, танцевальные вечера у почтмейстера, картеж по небольшой и вонькие омули. Он больше не думает о Дуне. С ужасом он убеждается, что здесь какой-то провал, и не может объяснить, в чем дело. В крепости образ Дуни был отчетлив и ясен, в Сибири он тает. Почему? Вильгельм не понимает и теряется.
Жизнь идет – баргузинская, дешевая. На вечерах у почтмейстера Артенова бывают важные люди: лавочник Малых, купец Лишкин, лекарь. С женами. Весело с седыми волосами прыгать польку под разбитый звук клавесина прошлого столетия, неизвестно как попавшего в Баргузин. Весело вертеться с дочкой почтмейстера, толстенькой Дронюшкой. У нее калмыцкий профиль, она пищит, веселая и румяная, Вильгельму с ней смешно.
ПИСЬМО ДУНИ
Дорогой мой друг.
Поговорим спокойно и, простите меня, немного грустно обо всем, что нам с вами сейчас важно. Ваши последние письма меня чем-то поразили, милый, бедный Вилли. Вы меня простите от души – я в них не вижу вас. Ваши крепостные письма были совсем другие. Я догадываюсь: не нужно скрывать от себя, вы отвыкли от меня, от мысли обо мне. Что делать, молодость прошла, ваша теперешняя жизнь и мелочные заботы, верно, не легче для вас, дорогой друг, чем жизнь в крепости. Я не сетую на вас. Решаюсь сказать вам откровенно, мой милый и бедный, – я решилась не ехать к вам. Сердце стареет. Целую ваши старые письма, люблю память о вас и ваш портрет, где вы молоды и улыбаетесь. Нам ведь уже сорок стукнуло. Я целую вас последний раз, дорогой друг, долго, долго. Я больше не буду писать к вам.