– Хочешь попробовать?
Я аж подпрыгнул от неожиданности. Да и кому не случалось поддаться этой усыпляющей игре светотени: солнечные блики мелькают перед глазами вперемешку с пятнами сумрака, мысли уплывают куда-то вдаль… и в упор не замечаешь, что творится у тебя прямо под носом.
А прямо под носом у меня сидел, скрестив ноги, продавец этих самых лепешек. От испуга я вскинул руки и выронил хлебец. Тот пролетел до середины улицы и шлепнулся прямиком на свежую кучу коровьего навоза.
– Простите, пожалуйста! Я вас не заметил! – выпалил я, уже собираясь пуститься наутек.
– Ничего страшного, – спокойно сказал продавец. – Корова съест. Вот, возьми другую.
Он разломил лепешку пополам, и мы вдвоем ее съели. Тесто и вправду было черствое, жесткое, как резина, – та еще работенка для зубов, – однако сытное. Я успокоился и подумал, что надо бы поддержать разговор: – Вы их сами печете?
– Да. Хочешь, покажу?
Продавец поднялся со своего помоста и поманил меня за собой – в дом.
В лачуге оказалось две комнаты: ту, что побольше, почти целиком занимала печь, а спальню от пекарни отделяла лишь хлипкая занавеска. Пол печи был выложен гладкими камнями. Мой новый знакомец начал было объяснять, как выпекают хлеб на этих разогретых камнях, – как вдруг со стороны мечети донесся заунывный клич муэдзина. Я знал, что это призыв к молитве, но не представлял себе, что за этим должно воспоследовать. Памятуя о том, как христиан сзывают в церковь колокольным звоном, я воображал, будто правоверный мусульманин должен все бросить по этому зову и бежать в мечеть. Как бы не так! Пекарь прервался на полуслове, извинился, юркнул в другую комнату, тотчас вернулся с ковриком, скатанным в трубку, и расстелил его на полу пекарни, взметнув попутно целую мучную бурю. И начал молиться – прямо у меня на глазах, не отходя от печи. Я оторопел: ну разве так можно? Это же просто неприлично! Однако же лишним почувствовал себя я, а не он. Хорошо еще, он молился с закрытыми глазами.
Сначала он постоял, бормоча что-то по-арабски. Приложил руки к ушам, большими пальцами коснувшись мочек, – никак прислушивался: что-то ответит ему Аллах? Потом согнулся в поклоне. Снова выпрямился. Упал на колени и уткнулся головой в коврик. Разогнулся. Снова припал к земле. После чего встал и начал все сначала – по второму кругу.
Вот те на, подумал я, а всего ислама-то – немудрящая гимнастика. Эдакая бедуинская йога со скидкой на жару. Асаны без пота, небеса без хлопот.
А он повторил все четыре раза кряду, не прекращая бормотать. Напоследок повертел головой вправо-влево, замер на секунду-другую в медитации – и все. Открыл глаза, улыбнулся и сошел с коврика. Скатал его легким мановением руки, выдававшим давнюю привычку, отнес на место и вернулся ко мне:
– На чем я остановился?
Вот так я и увидел впервые мусульманскую молитву – торопливую, неукоснительную, пластичную, невнятную, потрясающую до глубины души. И когда я в очередной раз молился в церкви – безмолвно застыв на коленях перед Христом на кресте, – меня все преследовал тот образ гимнастического единения с Богом посреди мешков с мукой.
Глава 19
Я пришел к нему снова.
– Во что вы верите? – спросил я Глаза его вспыхнули.
– В Возлюбленного, – ответил он.
Покажите мне такого умника, который ухитрится понять ислам, почувствовать его дух – и не полюбить его. Это прекрасная религия братства и благоговейной любви.
Мечеть и впрямь оказалась без крыши – открытая всем ветрам, распахнутая навстречу Богу. Мы сидели, скрестив ноги, и слушали имама, пока не настал час молитвы. Тогда хаотичный орнамент на полу рассыпался: слушатели, сидевшие где придется, поднялись и выстроились плечом к плечу, ряд за рядом. Ряды сомкнулись – ни одного промежутка, все пространство заполнилось сплошь. Как приятно было коснуться лбом земли! Я сразу же ощутил, как соприкасаюсь в глубине души с чем-то священным.
Глава 20
Он был суфием – мусульманским мистиком. Он стремился к фоне – слиянию с Богом, и с Богом его связывали глубоко личные отношения, проникнутые любовью. «Сделай хотя бы два шага в сторону Бога, – приговаривал он, – и Бог сам побежит тебе навстречу!»
На вид он был совершенно невзрачный: ровным счетом ничего примечательного ни во внешности, ни в одежде. Неудивительно, что в ту первую встречу я не сразу его заметил. Даже и потом, когда наше знакомство переросло в дружбу, я далеко не всегда узнавал его при встрече с первого взгляда. Звали его Сатиш Кумар – имя и фамилия в Тамилнаде очень распространенные, так что совпадению удивляться нечего. Но все-таки забавно было, что этого набожного пекаря, неприметного, как тень, и здорового, что твой бык, зовут точно так же как и учителя биологии – истового коммуниста и поклонника науки, в детстве тяжело переболевшего полиомиелитом и смахивающего теперь на живую гору на ходулях. Мистер Кумар и мистер Kyмар указали мне путь на факультеты зоологии и теологии Торонтского университета. Мистер Кумар и мистер Кумар были пророками моей индийской юности.
Мы молились вместе и вместе совершали дхикр – перечисляли вслух девяносто девять имен Бога, все, кроме сотого, тайного. Мистер Кумар был хафизом, то есть знал Коран наизусть, – и читал его нараспев, медленно и без затей. Арабский я так толком и не выучил, но мне нравилось, как он звучит. Эти долгие, протяжные гласные, перемежаясь гортанными взрывами, струились ручьем почти за гранью моего разумения. Я подолгу вглядывался в воды этого прекрасного ручья. Он был не так уж широк – в один-единственный голос шириной, но глубок, как сама Вселенная.
Я назвал дом мистера Кумара лачугой. Но никакое святилище, никакая мечеть или церковь не внушали мне такого благоговения, как эта пекарня. Выходя оттуда, я, бывало, чуть не разрывался от переполняющей меня благодати. Тогда я садился на велосипед и рассеивал избыток радости в окружающий мир, налегая что было сил на педали.
Однажды я таким образом укатил за город, и на обратном пути, на пригорке, откуда по левую руку открывался вид на море, а впереди далеко-далеко вдаль тянулась дорога, мне вдруг почудилось, что я в раю. Я проезжал здесь совсем недавно, и само место ничуть не изменилось с тех пор: просто я увидел его по-иному. Страстное, блаженное чувство охватило меня – немыслимая смесь кипучей энергии с глубоким, совершенным спокойствием. Дорога и море, деревья, воздух и солнце, прежде говорившие со мною каждый по-своему, вдруг заговорили на всеобщем языке единства. Дерево не упускало из виду дороги, та не забывала о воздухе, помнившем, в свою очередь, о нуждах моря, у которого оказалось так много общего с солнцем. Каждая частичка этого мира пребывала в гармоничном содружестве со всеми своими соседями, и все вокруг было друг другу сродни. Я упал на колени смертным – а восстал бессмертным. Я был точкой в центре крошечного круга, совпадавшей с центром окружности куда более обширной. Атман слился с Аллахом.
Был и еще случай, когда Бог подошел ко мне так же близко. Гораздо позже, уже в Канаде. Я гостил у друзей за городом. Дело было зимой. Я возвращался домой с прогулки, шагал себе один через участок, а участок у них большой. День выдался ясный, солнечный, а накануне ночью шел снег, и все стало белым-бело. Уже на подходе к дому я обернулся. Там был лесок, а в лесу – прогалина. Ветка только что качнулась – то ли под ветром, то ли зверь задел, – и мелкий снег закружился в воздухе, сверкая на солнце. И в той золотой пороше на лесной прогалине, расцвеченной бликами света, я увидел Деву Марию. Почему именно ее? Не знаю. Марии я поклонялся постольку-поскольку. Но явилась она. Бледная. В белом платье и синем плаще; помню, как поразили меня все эти струящиеся складки. Когда я говорю, что увидел ее, не надо понимать это буквально, хоть у нее и были плоть и цвет. Я почувствовал, что вижу ее, – зрением за гранью зрения. Я остановился и прищурился. Она была прекрасна и необыкновенно величава. Она улыбалась мне с нежной любовью. Через несколько секунд она исчезла. Сердце мое трепетало благоговейным страхом и радостью. Лицезрение Бога – вот высшая из наград.