Я рассмеялся. Да, но чем, собственно говоря, он меня
привлек? Дело в том, что вообще человек без сюрприза внутри, в своем ящике,
неинтересен. Такой сюрприз в своем ящике Алоизий (да, я забыл сказать, что
моего нового знакомого звали Алоизий Могарыч) – имел. Именно, нигде до того я
не встречал и уверен, что нигде не встречу человека такого ума, каким обладал
Алоизий. Если я не понимал смысла какой-нибудь заметки в газете, Алоизий
объяснял мне ее буквально в одну минуту, причем видно было, что объяснение это
ему не стоило ровно ничего. То же самое с жизненными явлениями и вопросами. Но
этого было мало. Покорил меня Алоизий своею страстью к литературе. Он не
успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть ему мой роман весь от
корки до корки, причем о романе он отозвался очень лестно, но с потрясающей
точностью, как бы присутствуя при этом, рассказал все замечания редактора,
касающиеся этого романа. Он попадал из ста раз сто раз. Кроме того, он
совершенно точно объяснил мне, и я догадывался, что это безошибочно, почему мой
роман не мог быть напечатан. Он прямо говорил: глава такая-то идти не может...
Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем
больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией
была стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось
буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон.
Мне все казалось, – и я не мог от этого отделаться, – что авторы этих статей
говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим. А
затем, представьте себе, наступила третья стадия – страха. Нет, не страха этих
статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или к
роману вещами. Так, например, я стал бояться темноты. Словом, наступила стадия
психического заболевания. Стоило мне перед сном потушить лампу в маленькой
комнате, как мне казалось, что через оконце, хотя оно и было закрыто, влезает
какой-то спрут с очень длинными и холодными щупальцами. И спать мне пришлось с
огнем.
Моя возлюбленная очень изменилась (про спрута я ей, конечно,
не говорил. Но она видела, что со мной творится что-то неладное), похудела и
побледнела, перестала смеяться и все просила меня простить ее за то, что она
советовала мне, чтобы я напечатал отрывок. Она говорила, чтобы я, бросив все,
уехал на юг к Черному морю, истратив на эту поездку все оставшиеся от ста тысяч
деньги.
Она была очень настойчива, а я, чтобы не спорить (что-то
подсказывало мне, что не придется уехать к Черному морю), обещал ей это сделать
на днях. Но она сказала, что она сама возьмет мне билет. Тогда я вынул все свои
деньги, то есть около десяти тысяч рублей, и отдал ей.
– Зачем так много? – удивилась она.
Я сказал что-то вроде того, что боюсь воров и прошу ее
поберечь деньги до моего отъезда. Она взяла их, уложила в сумочку, стала
целовать меня и говорить, что ей легче было бы умереть, чем покидать меня в
таком состоянии одного, но что ее ждут, что она покоряется необходимости, что
придет завтра. Она умоляла меня не бояться ничего.
Это было в сумерки, в половине октября. И она ушла. Я лег на
диван и заснул, не зажигая лампы. Проснулся я от ощущения, что спрут здесь.
Шаря в темноте, я еле сумел зажечь лампу. Карманные часы показывали два часа
ночи. Я лег заболевающим, а проснулся больным. Мне вдруг показалось, что
осенняя тьма выдавит стекла, вольется в комнату и я захлебнусь в ней, как в
чернилах. Я стал человеком, который уже не владеет собой. Я вскрикнул, и у меня
явилась мысль бежать к кому-то, хотя бы к моему застройщику наверх. Я боролся с
собой как безумный. У меня хватило сил добраться до печки и разжечь в ней
дрова. Когда они затрещали и дверца застучала, мне как будто стало немного
легче. Я кинулся в переднюю и там зажег свет, нашел бутылку белого вина,
откупорил ее и стал пить прямо из горлышка. От этого страх притупился
несколько-настолько, по крайней мере, что я не побежал к застройщику и вернулся
к печке. Я открыл дверцу, так что жар начал обжигать мне лицо и руки, и шептал:
– Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди,
приди!
Но никто не шел. В печке ревел огонь, в окна хлестал дождь.
Тогда случилось последнее. Я вынул из ящика стола тяжелые списки романа и
черновые тетради и начал их жечь. Это страшно трудно делать, потому что
исписанная бумага горит неохотно. Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя
вкладывал их между поленьями и кочергой трепал листы. Пепел по временам
одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман, упорно сопротивляясь,
все же погибал. Знакомые слова мелькали передо мной, желтизна неудержимо поднималась
снизу вверх по страницам, но слова все-таки проступали и на ней. Они пропадали
лишь тогда, когда бумага чернела и я кочергой яростно добивал их.
В это время в окно кто-то стал царапаться тихо. Сердце мое
прыгнуло, и я, погрузив последнюю тетрадь в огонь, бросился отворять. Кирпичные
ступеньки вели из подвала к двери на двор. Спотыкаясь, я подбежал к ней и тихо
спросил:
– Кто там?
И голос, ее голос, ответил мне:
– Это я.
Не помня как, я совладал с цепью и ключом. Лишь только она
шагнула внутрь, она припала ко мне, вся мокрая, с мокрыми щеками и развившимися
волосами, дрожащая. Я мог произнести только слово:
– Ты... ты? – и голос мой прервался, и мы побежали вниз. Она
освободилась в передней от пальто, и мы быстро вошли в первую комнату. Тихо вскрикнув,
она голыми руками выбросила из печки на пол последнее, что там оставалось,
пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату сейчас же. Я ногами
затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно.
Когда она утихла, я сказал:
– Я возненавидел этот роман, и я боюсь. Я болен. Мне
страшно.
Она поднялась и заговорила:
– Боже, как ты болен. За что это, за что? Но я тебя спасу, я
тебя спасу. Что же это такое?
Я видел ее вспухшие от дыму и плача глаза, чувствовал, как
холодные руки гладят мне лоб.
– Я тебя вылечу, вылечу, – бормотала она, впиваясь мне в
плечи, – ты восстановишь его. Зачем, зачем я не оставила у себя один экземпляр!
Она оскалилась от ярости, что-то еще говорила невнятно.
Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Это
была какая-то глава из середины романа, не помню какая. Она аккуратно сложила
обгоревшие листки, завернула их в бумагу, перевязала лентой. Все ее действия
показывали, что она полна решимости и что она овладела собой. Она потребовала
вина и, выпив, заговорила спокойнее.