В какой-то момент я подумала, что, может быть, слишком критична к нему, может быть, те его качества, которые кажутся мне вычурными и смешными, как раз не портят, а, наоборот, гармонируют с его личностью. Посмотри, сказала я себе, студенты от него без ума, коллеги уважают, одна я ехидничаю втихомолку. А что, если моя пристрастность возникла от той изначальной вводной, которую мне дал Марк, и с тех пор я смотрю на Зильбера именно через ее призму? Я не знала, как ответить на свой вопрос.
Конечно, я пользовалась доверительным отношением Зильбера ко мне, что выражалось не только в том, что могла задержаться в кафетерии на полчаса дольше, но и в основном в том, что имела право болтать с ним на такие темы, которые никто другой поднимать не отважился бы. Более того, я знала, что любой мой вопрос будет поощрен, даже встречен с благодарностью, а часто и ожидаем, как повод к последующему разговору. Я заметила, что от слишком длительного моего молчания профессор начинает нервничать, отрывается от стола глазами, как бы ища поддержки в пространстве, как бы пытаясь зацепиться взглядом за каждый по очереди предмет.
Однажды именно ради того, чтобы вернуть его в сбалансированное состояние, я спросила нечто дежурное, на что сама знала приблизительный ответ, так как аналогичный вопрос в той или иной форме задается в каждом интервью, если интервьюируемый немолод и знаменит.
— Доктор, — сказала я, — вот вы всего добились. Вы известны, вас уважают, попасть к вам на сеанс психоанализа — очередь на полгода. — Я чуть не сказала: «Вы получаете кучу денег», но, слава Богу, сдержалась. — Вы, по сути, достигли всего, к чему стремятся люди в науке, и тем не менее вы не останавливаетесь. Вы работаете по двенадцать часов в день, ваша жизнь по-прежнему в основном здесь, в университете, вы даже отпуск не берете.
Он был рад, что я отвлекла его, откинулся на спинку кресла, снял очки, заложив ими страницу в книге, и потер ладонью глаза, которые, впрочем, успели до этого запрыгнуть на место.
— Вы могли бы, — продолжала я, — сбросить обороты, заниматься делами — я имею в виду и вашу практику тоже, — как бы это сказать, более лениво, что ли. Больше отдыхать, проводить часть года во Флориде или в Европе, за женщинами ухаживать.
Он усмехнулся. Я знала, что он усмехнется, потому и сказала.
— Ну а на самом деле, что вам мешает? — закончила я монолог вопросом.
Он ответил почти сразу, без задержки:
— Марина, вы сказали, что я перетруждаюсь, — он опять усмехнулся. — Если бы вы знали, как я работал раньше. Теперь что? Я давно уже делаю все, как вы выражаетесь, лениво. Вы бы видели меня прежним, у меня все горело, и вокруг меня все горело, и у людей рядом со мной тоже все горело, потому что я не только генерировал энергию, у меня был избыток ее, я ею подзаряжал других. Вы говорите — достиг. Разве это «достиг»? Это все тень, — он широко провел рукой, как бы включая в «тень» и сам кабинет, и людей за его пределами, впрочем, я понадеялась, что не меня, — жалкая тень того, что было.
Ну вот, сама нарвалась, подумала я с испугом. Сейчас начнет мне про былые победы рассказывать, про свои блистательные Аустерлицы, про то, как женщины его любили и что, как это и полагается, каждая следующая была лучше предыдущей.
Но я ошиблась, он замолчал, глаза его, вместо того чтобы выпрыгнуть, как всегда, наружу с очередным гимнастическим номером, наоборот, впали, как бы всосались внутрь лица, так что даже исчезла их выпуклость — такого трюка даже я ни разу не наблюдала, и лишь потом, подавшись вперед всем своим большим телом, он продолжил;
— Видите ли, Марина, это, возможно, банально, то, что я скажу сейчас, но человеку всегда кажется, что жизни впереди всегда больше, чем жизни позади, независимо от того, сколько позади и сколько осталось. На каждом этапе, пусть осталось-то всего несколько дней, человек планирует сделать больше или, вернее, не сделать, а прожить больше — может быть, не по времени, но по объему, по качеству — чем он прожил до того. И это иллюзия, конечно, но иллюзия живая, явственная.
Я облегченно выдохнула: похоже, про женщин не будет.
— Это лишь высокомерная ошибка молодости, даже не молодости, а, скажем, предыдущего возраста, который в последующем все равно кажется молодостью. Так вот, это ошибка предполагать, что наступает момент, когда человек смиряется с мыслью о старости и теряет интерес к своей жизни, к ее мелочным успехам, не желая больше счастья в полном объеме, не желая самой жизни в полном объеме. Так не бывает, я уже прошел почти все возрастные этапы и убедился, что желание счастья одинаково сильно что в двадцать, что в семьдесят лет. Да и само представление о счастье не так уж меняется с возрастом. Не верите? Поверьте, я по-прежнему хочу всего того, что хотел много лет назад. Ну, возможно, чего-то чуть меньше.
Я улыбнулась. Зильбер заметил мою улыбку и тоже усмехнулся, впрочем, коротко, едва заметно.
— Вдумайтесь, — продолжил он, — ведь желание быть счастливым и есть тот вечный двигатель жизни, который так и не смогли открыть. Именно желание счастья, невзирря на возраст, на силы, на то, сколько еще осталось. То есть бывает по-другому, но, как вы знаете, это называется депрессией, является болезнью и случается в любом возрасте. Поэтому я, как любой человек, тешу себя мыслью, что мне доступна жизнь в полном объеме, и обманываю себя надеждой, что самое главное — это то, что я еще не сделал. Ну и, как полагается, утешаю себя классическим примером Гете.
Я слушала его, не прерывая. Его ответ на мой пустой вопрос не походил на привычные отговорки газетных знаменитостей.
— Знаете, что важно, Марина? Важно уметь распределять успех по всей длине жизни, желательно равномерно. Или, скажем по-другому, распределять жизнь по всей длине жизни. Опять банальность, но сравните жизнь с марафоном, где неважно, как ты пробежал тот или иной отрезок, важно, каким пришел к финишу. Никого в результате не волнует тот факт, что, может быть, где-то в середине ты пробежал несколько километров быстрее других. Если к финишу плетешься в хвосте, то рассказывай потом, что когда-то раньше был впереди, — никого это не интересует. Более того, чем ближе ты находился к первой позиции в начале или в середине дистанции, тем больше раздражения будешь вызывать у зрителей, если к финишу не выдержишь и отстанешь. И их можно понять; они разочарованы — ты не оправдал их надежд, выдохся, сдал. Парадокс, однако, в том, что если с самого начала бежать сзади, то никто не удивится неудачному финишу. Более того, никто и не заметит его.
— Что же делать? — спросила я. Он пожал плечами.
— Стараться рассчитать всю дистанцию, если возможно, хотя это трудно — в марафоне трудно, а в жизни и подавно. У меня есть товарищ, вернее, был товарищ, я его знаю очень давно. Мы с ним похожи и по судьбе, и внешне, нас даже путали в молодости. Основная разница между нами заключалась в том, что он был счастливчик, знаете, бывают такие блестящие люди, которых как бы кто-то ведет, все им дается легко, без натуги. Вот он и был таким, и если вы считаете, что я добился многого, то что бы вы сказали о нем! Он был — сам успех, само процветание, эталон реализованного таланта, не таланта, витающего вне земли, а, наоборот, вполне земного. Ему все завидовали, и я в том числе. Но даже завидовать ему было сложно, зависть к нему могла быть только белой, настолько он был счастливый везунок.