Первое обсуждение было не столько обсуждение, сколько уничтожение меня самой.
Марк накинулся на меня, на то, как я подготовилась и что сделала за неделю, повторяя все те же слова о новом отношении ко всему, о том, что детские забавы закончились, и то, что было достаточно и хорошо прежде, недостаточно и нехорошо теперь. Потом он напомнил мне, и не один раз, что год — это ничтожно мало для задуманного нами, что моя плохая работа суть неуважение к нему, потому что мы сейчас команда, мы в связке, и если я где-то недоработала, то это тянет вниз и его самого, и всю работу. Он говорил еще много других слов, которые, видимо, должны были, по его мнению, пристыдить меня, но я вскорости перестала их слушать, хотя он еще распинался около часа.
Я догадывалась, что, наверное, он прав: моей недельной работы ни по напряжению, ни по объему было недостаточно даже для просверливания маленькой дырочки, не то что для прорыва. Наверное, я действительно не смогла сразу набрать максимальную скорость.
Но, с другой стороны, почему не отвести время на раскрутку, впереди еще целый год? К тому же нынешняя моя подготовка была бы идеальной для наших прежних чаепитий, и если я не сумела сразу достичь необходимого уровня, то, значит, мне требуется больше времени.
Что меня поразило больше, чем его слова, это то, как он их произносил. Я никогда прежде не видела Марка таким нервным и возбужденным, казалось, он не только не хотел контролировать, но, наоборот, искусственно распалял себя. Не помогали даже мои обычные шутливые реплики, они еще больше раздражали его, так как демонстрировали якобы мое «общее несерьезное отношение».
В результате я не выдержала и спросила вполне серьезно:
— Ты чего злой-то такой?
Марк остановился на мгновение и, скользнув по мне бесцветным взглядом серых глаз, сказал вдруг спокойно:
— Потому, что злые— эффективнее, и потому, что я злой — эффективнее. — Он сделал паузу и добавил: — Чем дальше, тем будет злее, и не только между нами, между нами и миром будет злее.
Я пожала плечами.
— Если тебе необходимо — пожалуйста, но я быть злой не собираюсь. Не думаю, во-первых, что злость повысит мою эффективность, а во-вторых, сомневаюсь, что она сделает нашу, как ты называешь, «связку» прочнее. И вообще, я не хочу быть злой.
Его лицо ничего не выражало.
— Если не хочешь — пожалуйста, — не стал спорить он. — Только думаю, что ты ошибаешься: злость в разумных пределах и правильно примененная — хорошее качество, как змеиный яд в разумной дозировке.
— В разумных пределах и правильно примененная, — согласилась я с ним, послушно кивая головой.
— У каждого свои нормы, — сказал он.
И чтобы закончить это бессмысленное обсуждение, я опять согласилась, опять кивнув:
— У каждого свои.
Вскоре смертью храбрых также пали наши утренние кофепития, которые я любила даже больше, чем вечерние посиделки, может быть, потому, что Марк вставал достаточно рано только ради меня, только ради этого получаса, проведенного вместе на кухне, и эта хоть маленькая, но чувствительная для него жертва придавала всему процессу радостную окраску.
Впрочем, традиция не скончалась в одночасье, а умирала мучительно, медленно, с трудом уступая новым реалиям жизни. Марк тоже держался за нее, и я видела его искренние попытки удержаться на плаву. Он через силу еще пытался подниматься вместе со мной и не выглядеть при этом ни сонным, ни разбитым, но у него не получалось. Он был разбитым и сонным, и сам понимал это, и со временем перестал бороться с собственной природой, и мне только и оставалось, что поцеловать его перед уходом. Но Марк далее во сне каким-то странным образом чувствовал меня, и, когда я подходила к нему, он, как большой кот, сонно вытягивал шею, подставляя ее под мой спешащий поцелуй.
Так произошло не из-за чьей-то злой воли, а потому, что у Марка началась бессонница, из-за которой он сначала нервничал и пытался ее переспать, а потом, свыкнувшись, подстроился под новый режим, предпочитая бессмысленному лежанию с открытыми глазами в кровати работу на кухне. И я, просыпаясь на секунду в два, в три, а иногда и в четыре часа утра, видела свет на кухне и, едва успев взглянуть на часы и подумать про Марка с жалостью: «сумасшедший», снова забывалась в нежном утреннем сновидении.
Все это, но и не только это, изменило и сам режим его работы: некогда стройный и упорядоченный, теперь он стал рваным и хаотичным. При этом Марк, насколько я могла оценить, не стал трудиться меньше, но сам стиль его работы выглядел более отвлеченным, более расслабленным и как бы вибрирующим. Он почти не читал учебников и другой научной литературы, а в основном лежал на диване и листал, как это ни странно, детские книжки, фантастику, что-то про Дикий Запад и прочую приключенческую ерунду. Порой он отрывался от страницы и смотрел несфокусированным взглядом на случайно попавшийся на глаза предмет или вдруг засыпал, но ненадолго — минут на пятнадцать, самое большее на полчаса.
Очень смешно было наблюдать, как он вдруг неожиданно вскакивал и, как будто в нем проснулся прежний Марк, подлетал к столу и начинал с неистовой энергией что-то записывать в тетрадь, чертить графики, иногда, вдруг схватив лежащую неподалеку книгу, почти судорожно листал ее и снова писал.
Так могло продолжаться с полчаса, иногда час, редко два, и это было одновременно и похоже, и не похоже на Марка. Не похоже прежде всего по почти болезненной судорожности в движениях — даже полет руки по тетрадке был не плавным, как раньше, а импульсивным и сбивчивым. После того как порыв заканчивался, Марк как бы вдруг сразу обмякал и снова брел на диван к своей зачитанной детской книжке и своему растворенному в ней взгляду.
От постоянного лежания, или от бессонных ночей, или от того, что он почти перестал выходить на улицу, лишь иногда уступая, когда я очень уж настаивала, изменился и внешний его вид. Лицо стало непривычно одутловатым и потеряло существовавшую прежде стройность, под глазами, которые он часто тер тоже совершенно новым движением, появились мешки, весь его вид был настолько болезненным, что я даже начала волноваться. Одежда его — и рубашка, и брюки, то, в чем он ходил по дому, — потеряла прежнюю аккуратность и добавляла неопрятности к его общему внешнему виду.
Я пыталась вытащить его из дому, говорила, что понимаю, что он работает в соответствии со своим внутренним циклом, но нельзя же полностью замыкаться, ломать устоявшуюся структуру жизни, нельзя подчинять себя идее до такой степени, нельзя за идеей потерять мир.
На все это он отвечал, что чувствует себя отлично, что ему нравится новый стиль жизни, что он для него очень комфортен, что он как раз живет в согласии с собой, и нынешняя его жизнь не является никакой жертвой, а просто удобным способом существования.
— Почему же ты раньше, Марк, все делал по-другому, не так, как сейчас? — не отставала я.
Он смотрел на меня своим новым, шальным взглядом, вдруг на несколько мгновений становившимся веселым, даже задорным, как будто предлагая мне сыграть в какую-то новую, им выдуманную игру, но я вовсе не была уверена, что он на самом деле видит меня.