Трогательно сложив английские рукавчики, она лежит в миллиметре от колес белого автомобиля, хозяйка которого взывает ко мне, особенно беснуясь и глотая все гласные. Меня довольно трудно смутить, но к рубашке я бегу с лицом бордового цвета. Сунув ее в пакет, тихо встаю на тротуаре, но они решают допраздновать победу английского гуманизма над туристской рассеянностью и не двигаются с места, пока я не пройду на другую сторону. Натужно улыбаясь всем сразу и каждому в отдельности, второй раз иду сквозь строй с горящими ушами, высказывая про себя все советские эпитеты по адресу малиновой рубашки. Только теперь они едут, прощально сигналя и помахивая мне руками. За время мизансцены их накопилось на дороге столько, что я чувствую себя Ворошиловым, принимающим парад войск.
Англичане патологически дисциплинированны. У них очень славная и стабильная аура, и мне, как человеку дикому, все время хочется их потормошить. Кажется, что они, как куклы при надавливании на пищалку, могут сказать «мама» человеческим голосом. Меня потрясают англичане, спокойно сидящие несколько часов в дорожной пробке, не шевельнув бровью. Меня ужасают англичане, стоящие в очереди перед контролером, проверяющим билеты на электричку, и не могущие попросить, чтоб их пропустили вперед, когда уходит именно их поезд. Мы ведь полагаем, что хождение строем – советская атрибутика. Никак нет. Англичанин гораздо точнее встает в очередь, гораздо терпеливее ждет чего угодно, гораздо естественнее соглашается на самое абсурдное правило. Он управляемей, моделируемей, сдержанней и зажатей за счет загубленного эмоционального естества, а главное – считает это первой своей гражданской добродетелью. «Эх, расступись!» – в принципе не переводимо на романо-германские и англосаксонские языки. В силу того, что корни эти «не витиеваты». Полиглот Рональд не может читать русскую классику.
– У вас так много приставок и суффиксов, что я не успеваю сложить все оттенки вместе, – жалуется он. Мы долго и безуспешно пытаемся перевести на английский слова типа «темноватенький» и «фитюлечка». Все, что не переводится, Рональд называет «достоевщина». В английском «достоевщины» нет в принципе. Как говорил классик, «границы языка означают границы мира».
После дикого спора о губительном действии режиссерского театра на театр в принципе Пнина устраивает мне выволочку.
– Дорогая, я очень люблю тебя. Но у тебя есть недостаток, перечеркивающий все твои достоинства. Ты слишком любишь доказывать свое мнение.
– Но ведь я говорю о вещах, довольно важных для меня, и меня прежде всего интересует истина.
– А кто тебе сказал, что остальных твоя истина интересует больше, чем хорошее настроение? Ты петушишься, обижаешься, теряешь лицо. Ни одна истина не стоит того, чтобы человек горячился. После такой истины тебя просто не пустят в хороший дом. Ты поняла меня, дорогая? Вы там в Союзе привыкли доказывать всю жизнь, чья истина истиннее, что, вы от этого стали счастливей или богаче? Тебе что, было трудно согласиться с нами? Нетрудно. А ты испортила вечер своим митингом!
Я умираю от стыда и недоумения.
– Пойдем, дорогая, у нас сегодня гости, пойдем накрывать на стол. Только, пожалуйста, без всяких истин. Истина для человека – это то, что он сам хочет услышать. Особенно в гостях.
Первой приходит стремительная Валери. По манерам ей двадцать, по лицу – сорок, по паспорту – шестьдесят. Валери – богачка, живет в пригороде, носится в гоночном автомобиле, обожает русскую музыку и все русское и основную часть времени, чтоб не сойти с ума от безделья, крутится около Пнины. Приходят две милые семейные пары, одинаковые, как чашки в сервизе: поменяй мужей местами – никто не заметит. Все «фолтлис». Часа два идет никчемная болтовня на заданную тему: Рахманинов, Скрябин, Римский-Корсаков, русские иконы, русская душа.
– Где в Англии можно купить счетчик Гейгера? – нарушаю я изысканную беседу, так как один из мужей оказывается специалистом по окружающей среде.
– Нигде. Это такой большой сложный прибор. Очень дорогой. Зачем он вам?
– А разве вам тоже не нужен такой прибор?
– Меньше знаешь – крепче спишь, – говорит специалист по окружающей среде, махнув рукой.
На десерт второй из мужей достает из кейса балалайку и, тренькая, запевает козлиным голосом «Светит месяц, светит ясный». По глазам всей компании мы понимаем, что сейчас, видимо, должны засвистать и пуститься в пляс. Тихо сидим и густо краснеем. Нас уговаривают спеть жестко, как русские уговаривают выпить, мы не сдаемся. Дело в том, что Англия беснуется от моды на русское, ложки-матрешки заполняют самые дорогие витрины, дом без палеха – это дом бедняка.
К моменту, когда в компании временем и выпитыми напитками создается нужная концентрация «душевности», ради которой у русских, собственно, и весь сыр-бор, гости быстро, по-военному уходят. Остаемся как люди, которым прокрутили «динамо». У нас другая психодинамика.
– Какой милый вечер, – воркует Пнина, складывая тарелки в моечную машину.
Рональд тоже не вполне англичанин, неизрасходованную эмоциональность он сублимирует в страсть к опере. При очень дорогих пластинках он собрал оперную фонотеку, в каталогах которой несколько тысяч опер. Рональд – истинный гурман. Он пренебрегает ариями.
– Опера существует целиком, и только целиком, – говорит Рональд. Все свое свободное время Рональд слушает оперу.
Вернувшись из Шефилда, мы застаем счастливых мужчин.
– Чем вы занимались?
– Рональд с папой на втором этаже целый день записывали оперы, а мы на первом – целый день били друг друга, – объясняют дети.
Возвращаясь от Алана, мы опаздываем на электричку.
– Что будет, если она уйдет без нас? – спрашиваю я, видя, как скачет Пнина по лестнице.
– Пропадет билет.
– Ну и что?
– Он очень дорогой. Семидесятилетняя Пнина, солидная дама пятидесятого размера, летит по крутой вокзальной лестнице так, что я еле за ней успеваю. Электричка свистит, когда мы выносимся на платформу, где милый джентльмен проверяет билеты на все поезда сразу. Электричка пыхтит и дрожит – перед нами десять человек.
– Попросим, нас пропустят, другие ведь не спешат, – уговариваю я Пнину.
– Это неприлично, – отвечает Пнина упавшим голосом, гипнотизируя электричку горящими глазами. Когда у нас проверяют билеты, поезд уже идет.
– Ничего не бойся, – кричит Пнина и, как героиня гангстерских фильмов, прыгает в поезд на ходу (английские электрички ездят с незакрывающимися дверями). Чтоб не посрамить флаг отечества, прыгаю за ней, припоминая, что мне с малых лет твердили о такого рода посадках.
– Представляешь, сколько мы сэкономили денег этой пробежкой, – сияет Пнина. Грудь ее вздымается, как океан.
– Как вы себя чувствуете? – с ужасом спрашиваю я.
– Прекрасно. Я могу догнать еще пять таких поездов.
Как-то мы с Петей и Пашей заходим в маленький антикварный в Бекенхеме. Он состоит из двух комнат, набитых древними богатствами, разложенными на бархате без всякой сигнализации и стекол.