Уголовник, петушиного вида малый, возвращается из Польши.
– Ох, чувихи, – стонет он, – меня бы кто до Германии пустил, я бы оттуда Рокфеллером приехал. Я за валюту срок барабанил, а заграницы в глаза не видел. Польша – фуфло, одни церкви, ни с одной проституткой не договоришься!
Утром, почти еще ночью, ворвалась наша таможня. Злая баба с головой, не мытой с детства, дико заорала:
– Встать! Выйти из купе!
– Можно я детей не буду поднимать? – попросила я.
– Встать, выйти из купе! Откуда я знаю, что вы там под дитями везете! – заорала она так, что дети просто свалились с полки. Основной шмон шел под матрасами, видимо, там должны были укрывать оружие, валюту и наркотики.
В соседнем купе таможенница цеплялась к пожилому человеку в пиджаке, увешанном орденами.
– Вы почему таким тоном со мной разговариваете? – выяснял он наивно.
– Потому что я на работе, а не по заграницам шляюсь, – орала она и, не найдя криминала, впилась в голландскую ветчину в целлофане, – мясные продукты только в количестве, съедаемом за дорогу!
– А я съем! – схватил он ветчину.
– Многовато будет. Инструкцию нарушаете. Сейчас акт составлять будем.
– Вы ее, наверное, сами хотите съесть? – предположил он.
– Нет, мы ее при вас уничтожим по инструкции, – оскалилась она и приступила к выполнению. До Москвы он бродил по вагону с криками:
– Всю войну до Берлина прошел! Хотел жене отвезти попробовать! Лучше б я на эти деньги шмотку купил!
Сам он до этого всю дорогу ел бурду из ресторана, а ветчину берег жене. Таможенница, конечно, не сунулась к валютчику, обинтованному пачками долларов и от этого неповоротливому, как комбайн: этот сюжет она не могла проглядеть набитым глазом, но сцена с ветчиной показалась ей более сладострастной.
Белорусский вокзал я чуть не облизала с ног до головы, как собака, давно не видевшая хозяина. В очереди перед такси стояли тетки с нашего поезда с прозрачными чемоданами, в плюшевых пиджаках и модных кроссовках.
– Почем чемоданы брали? – спросила я, дабы выяснить, откуда едут.
– По восемь.
– Гульденов?
– Марков.
– Понравилось в Германии?
– Как тебе сказать, – насупилась одна, – есть шо надеть, шо покушать. Но у нас лучше. Я б там жить не смогла. Я б там враз сдохла.
– Я тоже, – призналась я.
Учителя
Отвратительно сильный ветер гнет сосны за ночным окном. В этом доме отдыха такая же тоска, как и во всех остальных домах отдыха аппарата президента, которые мы решили объехать по списку, если список не кончится раньше, чем деятельность нынешнего правительства. Чиновники в спортивных костюмах, жены чиновников в китайско-турецких шмотках; бильярдные шары с облупленными боками на зеленом сукне; попсовая музыка и плохое мороженое в баре; персонал, вежливый холопской вежливостью; камеры ночного наблюдения на отдельных дачках, снятых «новыми русскими»; и отсутствие персонажей, способных поддержать беседу о чем-нибудь, кроме погоды и политики. Я извожу мужа нытьем, смотрю телевизор до упора, отплевываюсь от телевизора и засыпаю. Просыпаюсь к обеду, пока муж сочиняет на компьютере статью о политических элитах, скромных тружениках, которых придется созерцать, спустившись в ресторан. Все это называется цивилизованный отдых, хотя организм уверен в том, что я нахожусь в больнице или исправительно-нетрудовом учреждении с хорошим сервисом. Никакие дискуссии с организмом не возвращают в состояние покоя и растительного комфорта. И я иду на последнее дело, начинаю писать.
…Мою первую учительницу звали Ирина Васильевна… Образованная больницами, санаториями и гиперопекающей еврейской мамой, подставляющей, когда надо защищать, и поучающей, когда надо любить, я долго терялась перед обликом Ирины Васильевны, состоящим из голубых глаз, химических локонов и белой блузки. Я ждала пинков и одергиваний за кляксы в тетради, регулярно истерзанную в переменной возне школьную форму, эпатирующее умничанье и мелкое хулиганство. Однако ручей пятерок не иссякал, и я приписывала его благотворительности по поводу моей хромоты, с которой носилась все детство как дурак с писаной торбой.
Однажды, отмывая тряпку для доски от мела, я зацепила ушами диалог Ирины Васильевны с завучем:
– Сколько у тебя будет отличников?
– Семь, – и моя фамилия среди прочих.
– Гаврилина, это хромая? – уточнила завуч.
– Да.
– Ну, она же хуже мальчишки, у нее манжеты оторваны, ранец на одной лямке, волосы дыбом, хватит с нее за хромую ногу хорошистки. – Я замерла в подслушивании так фундаментально, что мокрая тряпка заткнула сток, и молочная вода поползла вверх по пальцам в чернилах и оторванным манжетам.
– Я не за хромую ногу, – обиделась Ирина Васильевна. – У Суворовой вообще сердце, но я ей выше тройки не могу натянуть. – Суворова, полная, с коричневым капроновым бантом на стриженой голове, умерла, не дожив до выпускных экзаменов. – Она у меня отличница потому, что ей на уроках скучно, ее можно сразу в четвертый переводить. Она Шекспира страницами наизусть читает.
– Шекспира? – усомнилась завуч. – Впрочем, что ей еще с больной ногой остается делать. Ну ладно. Семь отличников так семь…
Определил ли этот диалог мою профессию драматурга, осложнил ли жизнь, предложив оценку за реальные заслуги, так сказать, создал ложный прецедент?
Для чего он прозвучал так интонационно подробно, объединившись с цоканьем учительских шпилек и стрекотанием струйки молочной воды, переливающейся через край раковины, утопившей в гипнозе подслушивания мои руки по локоть?
Как сложилась бы биография, не сомкнись мое дежурство по классу в форме мытья тряпки, интерес завуча к количеству отличников в первом «Б» в форме диалога возле девичьего туалета, предпочтение шекспировского тома всем остальным за тисненную золотом обложку, то есть снова по форме? Короче, все то, что называется единством места и времени и составляет ту форму, которая пинком предъявляет содержание…
Пошла бы я, весело прихрамывая, по крутой тропинке под названием «извольте дать все, что мне полагается», не уверься семилетними ушами, что награды бывают не «для», а «за», или вступила бы в партию, в которой медицинский диагноз заменяет таблицу умножения, декларацию прав человека и таблицы эфемерид?
На моих глазах армии людей разрушили собственный потенциал, объевшись и перекормив окружающих не то что физическим недостатком, а даже длинным носом, маленькими глазами или детским стрессом. Они сделали этот длинный нос, маленькие глаза или детский стресс профессией и национальностью и похоронили себя и собственных детей под их тяжестью.
Главный урок Ирины Васильевны, подслушанный из туалета для девочек, спас мне жизнь. Из туалета, имевшего собственный образовательный статус, из туалета, в котором в восьмом классе мы обучали друг друга курить, в девятом – листать порнуху, а в десятом – правильно стонать во время полового акта.