Жаловаться было некому. Рекомендация совещания канула в небытие. Так что официальной поэтессой я тоже не стала.
В Литинституте у меня была замечательная подруга, назовём её Лариса. Она тоже была матерью двух детей и успевала ещё работать в двух местах. Дети росли кое-как, Лариса жила на постоянном военном положении. Она была из маленького городка, откуда привезла мать, шуструю старуху-садистку, самозабвенно доводящую очень выдержанную Ларису до истерик. Муж, не зарабатывая денег в принципе, сражался против Ларисы вместе со своим родственным кланом, в состав которого входили три сестры бульдожьей внешности. Что до него самого, то я убила бы такого через день общения и даже не считала бы обидным после этого тюремное заключение.
Лариса, изнемогая, тащила на себе эту семейку делово и финансово, писала рассказы, играла на фортепьяно, помогала друзьям и даже умудрялась хорошо выглядеть. Все мои попытки вмешаться в её жизнь и там подправить эффекта не давали. Я лезла со знанием человеческого материала, а там лязгали железные челюсти и крутились тупые шестерёнки. Жестокость, допустимая там в ежедневном быту, ошеломляла. Казалось, люди просто подписали социалистические обязательства уничтожать друг друга всеми способами. Лариса ненавидела тексты Петрушевской, говорила: «Какие там художественные открытия? Я это каждый день дома вижу».
Лариса была очень цельным, очень трогательным и незащищённым человеком. Из всех подруг, с которыми разошлись пути, я жалею только о ней. Мы вместе ходили по литературным конторам и собирались завоёвывать столицу. Вместе начали создавать компанию молодых драматургов, когда в маленький особнячок на Герцена созвали богемный молодняк и сказали: «Селитесь, размножайтесь!». Мы, дураки, поверили. Собрались представители всех муз, все, кто сегодня воюет и дружит, кто уехал и ушёл в бизнес. Территория была поделена на цеха: поэты и прозаики собирались для чтения стихов, художники — вешали картины, а мы срочно запустили репетиции нескольких спектаклей. При этом, если не хватало актёров, драматурги играли друг у друга. Лариса имела актёрское образование и была очень хороша в моей пьесе.
Кайф длился не больше месяца. В один прекрасный день нас просто не пустили внутрь, молодой человек в костюме и галстуке вышел на улицу к недоумевающей толпе и сказал: «Наверху деятельность творческого центра признана нецелесообразной».
И мы остались на скамейке с традиционным «Что делать?» на лицах. Но уже сколотилась компания, и не верилось, что вышвырнутые пинком молодые деятели культуры заплачут и разойдутся по домам. Пошли в секцию драматургии Союза писателей и сказали: «Вот, мы студенты Литинститута, сплошные гении, у вас тут столько места пропадает, пустите нас репетировать пьесы».
Результат был примерно как в «Кошкином доме», когда котята просятся к тёте-кошке. Пошли в ВТО, там тоже была секция драматургии и нам даже дали один раз собраться, поставили галочку и передумали. Пошли в ЦДРИ, там встретили пожилые злобные крашеные тётки и объяснили, что в стенах, где великие поют романсы и читают поэмы, появление самоуверенной молодёжи неуместно.
Самое удивительное, что в прессе, как, впрочем, и сейчас, стоял крик о кризисе в современной драматургии и об отсутствии пьес молодых. Мы приносили стопку рукописей, никто даже не брал их в руки. Критика читала только те пьесы, которые попадали на внутренние рецензии в министерство — за это платили 15 рублей за пьесу. Наши пьесы попадали в министерство с улицы, шли в общем потоке, и их рецензировали жёны и любовницы министерских чиновников. Случайно познакомившись с одной рецензенткой, я узнала, что она учительница физкультуры.
Как-то я предложила прочитать пьесу влиятельной театроведке.
— Ты что, с ума сошла? Я буду бесплатно читать твою пьесу? Я за этот вечер лучше кофточку свяжу.
Мы висели в вакууме. Писали пьесы, обсуждали их, но между нами и театрами стояли министерство культуры и цензура. Казалось, что есть какая-то особая маленькая дверь, как в «Буратино», и надо только найти холст, на котором намалёван очаг. Все восхищались моим «Завистником», но отзывались о нём как о чистой антисоветчине. Все удивлялись профессиональному мастерству «Уравнения с двумя известными», но были шокированы гинекологической тематикой. Марк Розовский, испытывавший перебор актрис в студии, попросил написать пьесу на одного героя и шесть героинь. И я написала «Алексеев и тени», современного Дон Жуана. Конечно, Розовский обманул. Но пьеса на шесть женщин и одного мужчину, казалось, должна была заинтересовать половину провинциальных театров. Машинистки тиражировали её, театры заказывали — никто не ставил.
Я не могла печатать стихи, я не могла ставить пьесы. Жизнь не позволяла ничего, кроме воспитания детей, домашнего хозяйства и романов. Из-за этого, как у всякого творческого человека, у меня были и депрессии, и суицидные настроения. Я особенно не делилась этим, поскольку терпеть не могла профессионально-сумасшедших, часами излагавших собственную психиатрию. Эдаких психов-эксгибиционистов, развешивающих нечистую душу клоками на окружающих. На мне была плотная маска человека, у которого всё классно, но если я себя кем и ощущала в это время в этой стране, несмотря на благополучную семью, то лишним человеком.
Со временем критики стали упрекать, что у меня что ни главная героиня, то обязательно Печорин в юбке. Но что я могла сделать? Со мной было именно так. Я не вписывалась в советскую жизнь, а энергетика у меня была о-го-го! Меня не устраивала жизнь, она не могла устраивать и моих героинь. Весь нереализованный социальный темперамент я конвертировала в душераздирающие романы. Растить близнецов было нелегко, но у меня была куча сил, я всё успевала. И не желала превратиться в медленно тупеющее приложение к собственным детям. В конце концов, Беатриче была матерью 11 детей. Мне говорили: «Что ты бесишься? У тебя всё есть: муж, дети, диплом, талант, успех у мужчин. Другие об этом только мечтают. Ты уже всё в жизни сделала, расслабляйся».
А мне казалось, что жизнь кончена, кончена, кончена… И я жила ею машинально, оживляясь только на собственных детей и романы. При этом мне не в чем было упрекнуть мужа. Он не мог дать мне то, что отнимало государство, он даже не понимал сути моей невостребованности. Мне было двадцать пять, и я отчётливо понимала, что прозябаю.
Возлюбленный, к которому я лезла с этим, однажды сказал, смеясь: «Твоя проблема в том, что тебе сразу нужна маленькая счастливая семья и большая несчастная любовь. У тебя два сценария столкнулись, как поезда, в лоб».
Почва моих депрессий ускользала даже от него.
Глава 15
ДЕД ИЛЬЯ, БАБУШКА ХАННА
Один возлюбленный хихикал надо мной, уверяя, что большая часть моих внутренних проблем — от половины еврейской крови, что в местном климате мне скучно, потому что пока русская женщина что-то подумает, что-то скажет и что-то сделает, еврейская успеет прокрутить всё это десять раз. Не знаю, хорошо или плохо быть полукровкой, поскольку всегда была только ею.
В семье Айзенштадтов существует легенда, которую рассказывал моему дяде — мой прадед. Дальний предок Айзенштадт возглавлял делегацию евреев к Ивану Грозному, просившую дать возможность евреям жить на территории России. Сей Айзенштадт был настолько умён, воспитан и образован, так хорошо говорил на нескольких языках, что Иван Грозный, совершенно очаровавшись им, дал согласие. Как звали Айзенштадта, что это была за интрига и из каких земель просители пришли, осталось тайной. Не исключено, что за этим стоит какая-то историческая правда, потому что в семье Айзенштадтов никогда не было склонности к хвастовству, а всегда наблюдался высокий коэффициент прибедняемости, результат не одного столетия еврейских унижений.