Щелкнул замок, ворвалась Алка и бросилась ему на грудь, и он обхватил ее так, как будто боялся, что она исчезнет.
Она рассказывала ему в теплую майку все про «тюп-тюп-тюп» старой восточной женщины, про то, что она была у Весниных и была у бабушки. Что, по ее понятию, надо, чтоб сына воспитывал отец, и она сама готова принести ему ребенка. Рассказывая обо всем этом, она не сумела услышать, как неровно стало биться сердце Георгия. Она кричала ему в грудь, что ей жалко бабушку, жалко, что она станет такой же «тюп-тюп-тюп», когда останется без маленького, но есть верхний (?) закон жизни, и была мама, которая просила ее запомнить. Руки Георгия ослабели. Он просто чувствовал, как она уходит из его рук, как ее уносила от него чужая, чуждая ему сила, и он пытался ее прижать, но бесполезно прижимать пустоту — Алка стояла носом в проплаканный ею же сосок, но ее уже тут не было.
И это было странное, но одновременно и счастливое чувство освобождения.
— Ну что? Что ты на это скажешь? — кричала она ему, как будто тоже знала, как они далеки друг от друга.
— Никто не вправе вторгаться в жизнь людей. Ты же не разбойник!
— Я разбойник! — радостно закричала Алка. — Господи! Какое замечательное слово ты мне придумал!
— Думай, что говоришь, — тихо сказал Георгий. — Думай о последствиях.
— Надо все встряхнуть! Нельзя, чтоб мальчик дикого мужчины жил в шкатулке моей бабушки, а у дикого мужчины была жена-калоша. Сообрази головой, как это можно не разрушить?
Он понял, что он абсолютно свободен от этой девчонки. Ему, конечно, ее жалко, как жалко человека без руки или ноги, но уже не больше. Он сегодня же уедет на .свою стреляющую родину, где люди тоже стали много хуже, чем раньше, но они — свои. Эта же девочка ему чужая, как говорит его бабушка, «до мозга костей». Он как-то не понимал этих слов — «мозг костей», а сейчас понял. Когда уходит любовь и сердце остается мертвым, остается один мозг. В голове и костях. Каково это жить с мертвым сердцем, он, еще не знает, наверное, страшно.
Он понимает, что мозг костей не заменит живое и теплое чувство, но с ним случилось это несчастье.
— Что ты смотришь на меня, как будто у тебя горе? — кричала откуда-то Алка.
— Мне надо сегодня уезжать, — мягко сказал он. — Меня вызывают.
— Начинается! — закричала Алка. — Опять по новой. Мне это надоело. Они там не договорятся, а при чем тут ты?
— Прости, — сказал он. — Прости, но так надо.
— Ну и катись к черту, — сказала она. Сначала это возникло в кончиках пальцев — легкое холодное онемение, потом оно побежало по жилам. С этим надо было что-то делать, не ждать же, когда он уйдет, она сама уйдет, и Алка выскочила, крикнув на бегу: «Оставишь ключ соседке!» — и хлопнула дверью. Она пешком сбежала по лестнице, не зная, куда ей бежать дальше. Георгий же позвонил Марии Петровне и сказал, что у Алки сумасшедшая мысль отнести Пашку «тому человеку». Мария Петровна сказала, чтоб он не беспокоился, что человек был у них, и все хорошо.
Георгий высунулся из окна, высматривая Алку. Надо же ей сказать, что родители все решили сами, и не их это дело — решать за других. Алка стояла на остановке, и он решил, что успеет ее догнать. Но пока бежал, автобус уже ушел. Возвращался он пешком. Это было глупо после бега.
Тем более лифт стоял внизу. Но тело хотело медленной ходьбы. Была потребность в остановке скорости, в замедлении процессов и в себе, и в жизни. А тут еще эта фраза:
«Беги, Лола, беги». Нет, он сейчас не помнил фильма, он помнил не правильность бега как такового. Разве можно догнать то, что будет? Или бегом вернуться назад в то, что было? Ну да, ну да… Это когда мчатся машины, а ты на разделительной полосе, и все — туда и обратно — мимо тебя. Но какие, к черту, машины? Алка уехала, убежала.
Она тоже подвержена этому вирусу бега. Ей до смерти надо соединить порванные времена. Она тащит за собой прошлое, как девочка с колясочкой, и одновременно она мчащийся на велосипеде мальчик. Он сердится, когда она такая. Он столько похоронил родных, он столько слышал о мести! И никто не обращал внимания на его писк, что месть — это кровь навсегда. «Пусть, — кричали люди. — Пусть навсегда». И это были хорошие люди, которых он любил. Но разве Алка кого-то убивает? А разве нет? Она убивает счастье, это больше, чем смерть человека. Или меньше? Что-то у него сегодня плохо с головой. Так все-таки — больше или меньше? «Я кладу на весы, — думает он, — то и это…»
Но вспоминается ощущение своих рук, которые отпускали Алку, облегчение сердца, что он ее не любит — но как это может быть? Сердце просто разрывалось от непонимания самого себя, того предательства, к которому он был готов в тот момент, когда она, Алка, запуталась, растерялась, одурела. Она ведь прибежала к нему, ему проплакала майку, с другой же стороны — такая глупая и алая, она ему была не нужна. Скажите, пожалуйста, какая он штучка! Разве любовь — это только согласие, только понимание и сопереживание? А если возникает это проклятущее депонимание, несогласие? Собирай манатки и катись? Но тогда любовь надо вынести за скобки как вещь бесполезную. Тогда это не любовь.
Он любил секс. Это было прекрасно. Но он помнит другое. Они едят черешню, свежевымытую, прямо из дуршлага. Сидят с ногами на диване и кормят друг друга черешенками. Алка пугает его тем, что глотает косточки.
Каждый раз, когда она со смехом сообщает ему об этом, он пугается и становится проводником косточки, чтоб та, дура, не запуталась в тоненькой Алкиной природе, не навредила ей, а прошла правильно и благополучно. Этот его страх за косточки в ее животе… Что он такое, если он сильнее даже секса? Он не заметил, что уже не идет, а сидит на ступеньках, что в спину ему вбили кол и медленно так, со вкусом, его поворачивают. Ему ничего сейчас не хотелось, как только еще раз увидеть Алку и сказать, что он ее любит всякую. На то он и есть на этой земле, не для войны же он явился. Это было бы так бездарно, что не стоило и родиться.
Автобус сделал поворот, и Алка в окно увидела, как на остановку бежит Георгий.
Ее, оледенелую, всю жаром охватило счастье. И она выскочила на следующей остановке и побежала со всех ног домой. Квартира была открыта, полураскрытый чемодан так и стоял посреди комнаты. «Он у своей бабушки, больше не у кого», — подумала она. И уже злясь, что ей приходится идти к противной старухе, пошла по лестнице вниз.
Он лежал мертвый, и она закричала так, что люди выскочили из квартир, а уже давно не выскакивали — кричат и пусть кричат, мы-то дома; если и убивают, то пусть убивают — всякого не спасешь. Кто-то тут же вызвал «неотложку», кто-то пытался делать Георгию искусственное дыхание, кто-то брызгал ему в лицо водой. Алка мешала людям, она мешала «неотложке», цепляясь за мальчика. Здоровенный санитар по-омоновски скрутил ей руки за спиной, и тогда она стала изо всех сил бить его ногами, не чувствуя, как трещат у нее запястья.
Собственно, из-за сломанной санитаром кисти Алка была тоже взята в карету «скорой помощи». А санитара-омоновца врач не пустил в машину — тот остался во дворе и все норовил вздернуть на толстой ноге штанину, чтобы показать следы от Алкиных ударов, но синяки ведь не появляются сразу, тем более на таких мощных, слоновых ногах, какие были у так называемого медбрата. Он не нашел здесь себе союзников и поковылял к остановке, где у вышедшей из автобуса бабки (бабушки Георгия) выклянчил денежку на автобус, ссылаясь на то, что отстал от «скорой». Та деньги дала, но очень пеняла его за проступок. «Как это можно покинуть карету?» — «Какую еще карету?» — недоумевал санитар. «Вы же со „скорой“?» — подозрительно переспрашивала бабушка. «Ну…» — «Вот и говорю „карета“».