Взять того же отца. Вот он довыбирался. Шесть месяцев тому назад он ушел с их стороны на другую. Другая была булочкой с маком. Вся такая розовенькая и много-много мелких родинок на мордочке лица.
– Она рябая, – сказала матери Маня.
– Что?! – не поверила мать. – Где ты видела рябых в наше время?
– У папочки. Его б…, простите, дама сердца такая вся в черную точечку.
– Это родинки, – объясняет бабушка, будто она, Маня, дура и не знает этого.
Но ей хотелось доставить матери радость: рябая. Насколько душе матери стало легче, потому что наличие рябой соперницы – это шанс, что папочка, приглядевшись к перепелиному яичку лица новой жены, однажды, как нормальный человек, закричит дурным голосом прозрения и, как был ни в чем, примчится в свой настоящий дом, и они, все трое Марий, отпоят его теплым чаем с молоком, уложат в постельку, мама принесет таблетку – тьфу! феназепама, – чтобы крепче уснул, и все пойдет по-прежнему.
Маня понимает: такого не будет никогда, потому что нет рябой разлучницы, но маме лучше думать, что есть. Пусть не вернется отец, другая мечта может вырасти на рябой женщине: в лифте ей встретится мужчина и скажет: «Давайте подымемся в небо!» И мама скажет: «Я боюсь высоты». А он ее обнимет и убедит: «Я астронавт». С Маней было такое, то есть совсем наоборотное. В лифт к ней подсел мужик и нажал подвал. Она без внимания. Когда же приехали и она попыталась выйти, он рявкнул:
– Куда прешься, дура! Это технический этаж. В смысле подвал. Ездят идиотки без глаз.
Пришлось подыматься на первый этаж. Потом она из этого придумала историю, как один парень, весь из себя такой «рыжий Иванушка» спустил ее в подвал и кое-что предложил, конкретно предложил, без всяких этих недосказок. Она было даже согласилась, но подвал… «Там воняло», – завершала она гордо свою историю самой себе.
Так из работяги-лифтера сначала вылупился рыжий Иванушка для себя, а потом и астронавт для глупой матери. Глупая – это никакая не грубость и не неуважение, это чистая правда. Мать Маруся тихонько теряет разум, это понимала даже покойная Бася, которая не шла на ее зов: мать по глупости зовет собаку, тогда как на самом деле ей нужна бабушка или Маня, а может, и вовсе третий, которого хорошо бы иметь в дому, а то не ровен час, бабушка Маша раньше ее выйдет замуж. Очень уж крепко стало пахнуть в доме бабушкиными духами. «Маже нуар» называются. Мане нравится, хотя чуть-чуть душновато. Мама так прямо и говорит: «Ты задушишь нас своим запахом».
«Это такое… (целый ряд неприличных слов любимого русского), – думает Маня. – Ей ведь уже пятьдесят шесть. И низ живота уже провис. Но, может, они, старики, в этом возрасте спят в трусах, что с их стороны было бы правильно. Даже в молодости у людей это выглядит довольно противно, в отличие от животных, у которых это всегда красиво. Даже у китов».
Все эти скорые мысли, как клипы, пролетают в Маниной голове после того, как отец, которому были сказаны главные слова «Бася съела мою смерть», не вернулся, а значит, не испугался, а значит, не любил. «Ну ты и срань поганая, папашка!»
А дело было так. Шесть месяцев тому назад он собрал чемодан с ремнями, который купили, когда все втроем, он, мать и Маня, ездили в Турцию. Чемодан хорошо раздувался, и его практически, не считая трех сумок, им хватило. Так вот, шесть месяцев назад он ушел. А уже через три месяца неким скоростным методом у него родился сын. Он позвонил и сказал Мане:
– Поздравляю, мышь! У тебя родился брат. Его зовут Руслан. Я всегда хотел иметь Руслана и Людмилу. И ты для меня была Людмилой. Если бы не идиотская традиция в маминой семье – называть первую дочь Марией…
Маня остолбенела и, не сказав ни два, ни полтретьего, положила трубку. И странный ветер подул вспять, и годы, запинаясь друг о друга, побежали к своему началу, сбив с ног девять лет и семь. И она осталась с ними, какими-то смущенными в своей сбитости.
– Вам стесняльно? – спросила она лежащие перед ней годы. А потом остановилась на годе девятом.
В девять лет ей ошибочно поставили диагноз «лейкемия».
Бабушка сказала: «Ерунда. В нашем роду такого не было. Нужен другой врач».
Мама же стала выть и царапать себе щеки.
А папа носил Маню на руках и шептал ей в ухо: «Милочка моя! Ты же всем людям милочка, ты мое солнышко. Все будет хорошо у моей девочки, потому что я всегда с тобой, я отнесу тебя от болезни далеко, она побежит за тобой, но не догонит. Я твой Руслан, а ты моя спящая принцесса. И я тебя спасу».
В жизни все оказалось проще и грубее: не то посмотрели, не в ту ячейку положили. Не стоило маминых расцарапанных щек и папиного сладкого пения. Лейкемии не было.
Но Руслан запомнился, и то, что отец называл ее милочкой.
Седьмой год, что валялся под ногами, был годом оперы «Руслан и Людмила», на которой она скучала, когда пели, и возбуждалась, когда гремело железо соперников.
Значит, думала Маня, стоя над рассыпанным временем, если бы я была Людмилой, папа не ушел бы к «рябой», он бы заделал маме Руслана, и сейчас у них в доме был бы маленький, была бы жива Бася, бабушка нашла бы применение своим нерастраченным силам и перестала бегать к старому пердуну, который ознаменовал свое кавалерство тем, что стал носить чье-то залежалое пенсне, выглядел в нем глупо, если еще прибавить к этому каракулевый пирожок. Маня называла его «Пирожок с ушами и в пенсне».
Одним словом, полгода с хвостиком тому папашка был просто задумчивый («Трудности выживания в бизнесе», – объясняла мать), но всегда ночевал дома, спал в семейной кровати, и она скрипела, как ей и полагалось. Манина кровать примыкала к родительской стенке, что дало ей раннюю возможность разобраться в сказке про идиота-аиста. Как она потом поняла, бабушка была отселена в крайнюю, холодную комнату не из желания, как считала бабушка, застудить ее до смерти, а потому что маму смущала тонкая общая стенка. А дочь – ведь дура, ей еще не время различать ночные звуки. Но девочка быстро вникла в суть.
А однажды папа (вот она не помнит, скрипела ли ночью кровать) стал собирать чемодан. До того его нужно было достать с антресолей. Он достал и тщательно вытер с него пыль. Мать была на работе, она врач-фтизиатр. На это слово чтоб взобраться, у Мани ушло много времени. «Фти» звучало и некрасиво, и даже чуть неприлично. Эти две «проблемные» согласные в конце алфавита в дошкольном детстве у нее даже путались. Она всегда громко считывала с заборов «фуй» и сто, а может, миллион раз спрашивала, что это. Искажение спасало ее от порки, и она продолжала читать – хабрика, флеб, хасон и фудожник. Но в первом классе была обсмеяна всей мощью детской жестокости, ей объяснили слово «фуй», а один добрый мальчик просто показал, как он выглядит. Еще с год у нее случались заскоки в перепутанье, но потом все забылось. Тогда же интерес к главному короткому слову заборов обострил любопытство к многообразию родного языка и к той его странности, что самые точные слова считаются неприличием, тогда как приличные ужас как отвратительны. Ну, например, такие как (фу!) колбаса, челюсть, пододеяльник, кастрюля. Да мало ли их, которые на язык взять нельзя, то царапают, то не вкусны и их хочется сплюнуть вместе с противным словом слюна. И буква ю– противная. С ней все слова липкие, за исключением имени «Юра».