«Начинается, — вздохнула девочка. — У нее внутри один переключатель. На злость». И она представила материных гадюк, которые, как из горла кувшина, вытягивали изящные головки, все в разные стороны. Эдакий букет змей. И она побежала к листу бумаги. И это получилось красиво. Хорошенькие, с длинными острыми язычками, все цветные, только глазки у всех гадючек белые-белые. От ненависти. «Тсиванен». Как пригодилась тут буква "т"!
Когда бригада медиков уходила, девочка, повиснув на калитке, спросила молоденькую сестру.
— Она умрет?
— Не рассчитывай, — засмеялась сестра. — Она своего хорошенького сына еще пожует всласть.
Девочка замерла на калитке. Ей ведь хотелось, чтоб выносили гроб. И чтоб она в него заглянула. Она близко не видела ни одного покойника, но ведь знать это нужно? Нужно. Соседка была бы прекрасным учебным пособием, как заспиртованные водоросли, которые когда-то были живыми, а сейчас дети на них учатся. Это во-первых… Во-вторых же… Сестра назвала мальчика хорошеньким, но знаете ли! Нашла тоже… Девочке хотелось с этим спорить долго, не давая спуску, но ничего не получалось. Она как бы соглашалась с тем, с чем соглашаться не могла и не хотела. Но ведь она же сама это видела. Они были там так красивы. Так светились на том бетоне.
Мать облизывала губы, как бы целованные сыном. Она не помнила, что случилось, но дивный, неповторимый запах младенца, дороже которого у нее никогда никого не было, наполнил угасающие силы соком, и она вздохнула глубоко и освобожденно. И еще она вспомнила, что была там. Там не было света, а было мрачно и холодно, и ее там не ждали. И она побилась в стены этого там, и стены отталкивали ее. Не очень хотелось и оставаться, но как-то обидно задевало это отталкивание — мол, вон отсюда, вон! Что уж они так к ней?! Мальчик ее, сын, вытащил ее оттуда. Зачем ей «скорая», когда он рядом? И она сказала собаке:
— Позови его! — И собака поняла, пошла.
Мать ощупала лежащую рядом сумочку. Только ей известным движением она выдернула подкладку из-под зажима и залезла рукой внутрь. Письмо стерлось на изгибах, а чернила расплылись от ее слез. Сколько письму лет? Тринадцать будет этим летом. Они тогда были в Анапе с мальчиком, после пневмонии. Снимали комнатенку рядом со спасательной станцией. Сын хозяйки работал спасателем, ему было шестнадцать лет, и он остался на второй год в восьмом классе. Она пообещала хозяйке подтянуть его по математике. Ну кто ж знал? Кто? Можно было ли ей представить, что математика просто вывалится из рук, как вещь никчемная. Что днем они будут уплывать на лодке и раскачивать ее под куполом неба. Он был такой горячий Гога, Гоги, Гоша, в нем было столько силы и страсти, что каждый раз, — а он был ненасытен, — она почти умирала в его руках, а когда оживала, то просто балдела от счастья, что так бывает. Их застукали через неделю и сообщили его матери. Она выбросила их вещи и выставила за забор маленького мальчика. И он пошел искать маму, которая голая лежала на руках юноши, и он умолял ее забрать его в Москву. И она думала, как это сделать, и у нее возник план. Потому что она не представляла, как ей теперь жить без его рук и ног, и живота, и губ, без его ягодиц, так ловко помещающихся в ее ладонях.
Когда к ним подплыли с плохой вестью о бродящем по пляжу ребенке и приближающемся шторме, она даже не прикрылась, настолько несущественными были для нее другие люди.
А потом она тащила на себе вещи и сына, Гоги мать заперла в погребе. И не были они тогда в Анапе два месяца, даже половины не были. Они уехали в Новороссийск к знакомой по институту. И жили у нее. Письма в Москву она подписывала как бы из Анапы. Два раза она тайком, оставив сына, ездила к Гоге. Подбиралась к станции, и он бросал ее в лодку и греб, греб туда, где было только небо и море. И она стаскивала с себя все и думала — как? Как я буду без него? Она просто сходила с ума от напора будущих неосуществимых желаний. Она языком слизывала с него соль, выискивая места, которых не касались ее язык и губы. И уже он лежал у нее на руках — Демон поверженный. Мальчик из восьмого класса.
Она дала ему адрес до востребования. И он прислал ей одно письмо. То, что хранит она под подкладкой. Она достает его. В нем были «любов», «в замуш», «хочю войти в тибе» и много других неправильных слов радостей и счастья. Конечно, такое письмо надо было скрывать. Она ему не ответила. Из Москвы все выглядело иначе. Один раз, умирая от телесной муки, она согрешила с физкультурником. Дело было в спортивном зале, поздним вечером. Она разделась и легла, ему на колени так, как ложилась в лодке. Фокус не удался. «Ты чо? — спросил он. — Разговаривать пришла?» Все было пошло, скучно и не дало облегчения. С тех пор она умерла телом. Она это знает. Однажды на осмотре гинеколог спросила ее: «Вы не замужем?» «Замужем», — ответила она. «Вы спазмированы, как девушка». — «Я просто мертвая!» — хотела она сказать. Но кто ж такое говорит? Слезла с гинекологическою козла с гордой улыбкой: «У меня все в порядке в семейной жизни». Она ей не поверила, врач. Такой у нее был вид: не верю, мол.
Все это пришло и встало сейчас во весь рост.
Она растирает письмо в порошок. Это легко. Она втирала бумажную пыль в себя, засовывая во влагалище, и ела ртом. Письмо не должно оставаться, оно должно раствориться в ней до последнего микрона. Она — могила письма, могила этой сумасшедшей чувственной любви, от которой и сейчас все сжимается внутри, но нет и уже никогда не будет того, кто превратит этот ком в божественное расслабление, в свободу, в вознесение, в безграничье. В любовь!
Улика уничтожена.
Она мечется в себе, как в темном там, где даже стены ее не любили. Память мстительно возвращает ей уже голое бедро Дины, обхватывающее сына, и его лицо, глупое — это правда, господи, глупое, я не клевещу, — но такое счастливо прекрасное. И она кладет на весы, она ведь любительница правил, и точного веса, ум и счастье, и гирька ума взлетает под самый потолок. «Это неправильно», — говорит она себе, но откуда-то взялась черная, стена, которая уже не толкает, а хочет ее накрыть.
"Пусть! — думает она, — Пусть! Так бывает. Пятнадцать лет разницы, конечно, много… Но она будет над ним дрожать, как дрожу я. Ему будет хорошо. Она — неплохая женщина, Дина. Ну стала бы она звать в гости плохую? И потом… Чему быть — того не миновать. У них могло бы случиться, а она бы не знала… Это, что ли, лучше? И опять она заметалась. Лучше? Хуже? И опять положила на весы «знать» и «не знать». Они как спятили, метались весы — вверх, вниз, пока не замерли в равновесии. Значит, цена знанию — незнание, и наоборот. Ей осталось знание. Как говорил их учитель физкультуры: «Оно, девушки, по жизни так: хоть Стеньку об горох, хоть горох об Стеньку. Один хер». Дурачок дурачком, а умный оказывается.
— Подойди ко мне, — сказала мама, когда он пришел вместе с собакой. — Ты на себя не похож. Не надо так! Все у меня будет в порядке.
Мальчик подошел, и ему стало страшно. Он боялся, что все начнется сначала. Уйти, что ли, в аптеку, думал он, теребя рецепты. Почему она на меня так смотрит?
Мать изо всей силы сдерживала ускоряющийся бег сердца. Юноша, который стоял рядом, не был ее сыном. Это был высокий молодой человек с абсолютно седыми висками. «Боже мой!» — подумала мать. Систолический галоп ускорил свой бег, и она закрыла глаза, чтоб он не видел мыслей в ее глазах. «Господи! — думала она. — Дай мне еще время. Дай мне замолить грех за его виски. Я так его люблю. Усмири мое сердце».