Сорок лет спустя лучи прожекторов служебных машин на пристанционной стоянке высвечивали причудливое шествие на казнь вдоль поля, лежащего под паром в ожидании субсидий Евросоюза, вереницы длинноногих дядюшек и одного спасающегося бегством издателя в хлопающем на ветру плаще. Можно было бы подумать, что страна размером с Англию может с легкостью вместить все происходящее на нашем убогом веку, без особых наложений, — я имею в виду, что мы живем не в чертовом Люксембурге, — но нет, мы вновь и вновь пересекаем собственные свои старые следы, словно фигуристы. Портовый дом все еще стоял, изолированный от соседей изгородью из бирючин. Каким богатым казался он после хилого пригородного домика моих родителей! Когда-нибудь, так я обещал, я буду жить в таком же доме. Еще одно обещание, которое я нарушил; но, по крайней мере, давал его я только себе.
Я шел по краю частного владения, вниз по подъездной дороге к дому. Вывеска гласила: «ОРЕХОВОЕ УЕДИНЕНИЕ» — ЗНАМЕНИТЫЕ ДОМА ДЛЯ ЗАСЛУЖЕННЫХ ЛЮДЕЙ В СЕРДЦЕ АНГЛИИ. На верхнем этаже горел свет. Мне представилась бездетная чета, слушающая радио. Старую дверь с витражным стеклом заменили чем-то более непроницаемым для взлома. На той неделе, отведенной на подготовку к экзаменам, я вошел сюда, полный готовности лишиться своей постыдной девственности, но был обуян таким священным ужасом перед своей Божественной Клеопатрой, так нервничал, у меня были так выпучены глаза от виски ее отца и весь я был так неуклюж из-за зеленого своего возраста, что, в общем, предпочту набросить покров на ту неловкую ночь, даже с расстояния в сорок лет. Ладно, в сорок семь. Вот этот самый белолистный дуб стучал в окно Урсулы, когда я пытался исполнить то, что от меня ожидалось, много позже того, как еще оставалось приличным притворяться, будто я согреваюсь. У Урсулы в спальне, вон в той комнате, где горит сейчас электрическая свеча, звучала пластинка со Вторым фортепьянным концертом Рахманинова.
[140]
По сей день не могу слушать Рахманинова без содрогания.
Я знал: шансы на то, что Урсула по-прежнему живет в этом доме, равнялись нулю. В последний раз, когда я о ней слышал, она руководила новостным агентством в Лос-Анджелесе. Тем не менее я протиснулся через вечнозеленую изгородь и прижался носом к неосвещенному, незанавешенному окну столовой, пытаясь хоть что-то там разглядеть. В ту давнюю осеннюю ночь Урсула подала на стол шарик запеченного сыра на ломте ветчины, который, в свою очередь, возлежал на грудке цыпленка. Прямо вон там — прямо здесь. Я все еще ощущаю тот вкус. Я ощущаю тот вкус даже сейчас, когда пишу эти слова.
Вспышка!
Комната озарилась от электрического светильника, оформленного в виде пучка ноготков, и внутрь вихрем ворвалась — по счастью для меня, спиной вперед — маленькая ведьмочка со спиралевидными рыжими кудрями. Через стекло я отчасти услышал, отчасти прочел по губам ее возглас: «Мама!» — и в комнату вошла мама с такими же вьющимися локонами. Поскольку это было достаточным доказательством того, что семья Урсулы давно покинула этот дом, я отступил в кусты — но повернулся снова и возобновил свои шпионские изыскания, потому что… ну, в общем, потому что je suis un homme solitaire.
[141]
Мама чинила сломанную метлу, а девочка сидела за столом, болтая ногами. Вошел взрослый человек-волк, снял маску, и я, странным образом, но, полагаю, не столь уж и странным, его узнал — этот ведущий телевизионных новостей, один из племени, возглавлявшегося Феликсом Финчем. Джереми Имярек, с бровями Хитклифа,
[142]
с манерами терьера, ну, вы знаете этого типа. Он вынул из валлийского комода моток изоленты и присоединился к починке метлы. Потом в эту домашнюю гравюру вошла бабушка, и, будь я проклят раз, будь я проклят два, будь я, если на то пошло, проклят во веки веков, это была Урсула. Та самая Урсула, моя.
Живей, живее, пожилая леди! В моей памяти она не состарилась ни на день — что за визажист так поиздевался над ее свежей прелестью? (Тот же издевался и над твоими чертами, старина Тимбо.) Она что-то говорила, и ее дочь и внучка сотрясались от смеха, и я сотрясался от смеха тоже… Что же? Что она сказала? Поведайте мне эту шутку! Она набивала красный чулок газетными шариками. Дьявольский хвост. Безопасной булавкой она прикрепила его к платью ведьмочки, и сердце мое, словно яйцо, раскололось о жесткое ребро воспоминания об университетском балу на Хэллоуин, и желток выплеснулся наружу — ведь тогда она тоже нарядилась дьяволицей, намазала лицо алой краской, и мы целовались всю ночь, просто целовались, а утром обнаружили кафе, куда ходили строители, — там мы нашли крепкий чай с молоком в грязных кружках и столько яиц, что хватило бы набить, забить ими всю швейцарскую армию. Тосты и наперченные консервированные помидоры. Острый соус. Скажи честно, Кавендиш, был ли в твоей жизни хоть раз другой столь же восхитительный завтрак?
Я так опьянел от ностальгии, что принудил себя уйти оттуда, прежде чем сделаю глупость. Мерзкий голосок в нескольких футах от меня проговорил вот что:
— Не шевелись, а то выпотрошу и брошу в котел!
Был ли я потрясен? Нет, это был вертикальный чертов взлет на реактивных двигателях! По счастью, мой якобы потрошитель был ни в коей мере не старше десяти лет, и зубья его цепочной пилы были картонными, но вот окровавленные бинты выглядели довольно устрашающе. Понизив голос, я сказал ему об этом. Он сморщился, на меня глядя.
— Ты что, приятель бабушки Урсулы?
— Когда-то, давным-давно я — да, дружил с нею.
— А ты кем будешь на вечеринке? Где твой костюм?
Надо было уходить. Я снова стал протискиваться сквозь вечнозеленую изгородь.
— Это и есть мой костюм.
Он стал ковырять в носу.
— Мертвяка, выкопанного из могилы?
— Очаровательно, но нет. Я пришел как Святочный Дух Прошлых Лет.
[143]
— Но сейчас Хэллоуин, а не Рождество.
— Не может быть! — Я хлопнул себя по лбу. — В самом деле?
— Да-а…
— Значит, я на десять месяцев опоздал! Это ужасно! Мне лучше поскорее вернуться, чтобы не обнаружили мое отсутствие, — а то я получу нагоняй!
Мальчик принял позу каратиста из мультика и замахнулся на меня своей цепочной пилой.
— Не так быстро, Зеленый Гоблин! Ты вторгся в чужие владения! Я сообщу о тебе в полицию!