Не возражай мне.
«Позаботься о своей матери… Не возражай мне!».
Эти слова прекрасно выражали взгляды Берты Робертс на
искусство воспитания детей. Касалось ли дело запрета на купание раньше, чем
через час после еды, или покупки картофеля у пройдохи Бауэрса, старавшегося
положить на дно пакета гнилые овощи, пролог (Позаботься о своей матери) и
эпилог (Не возражай мне) всегда были одинаковы. А если тебе не удавалось
заботиться или не удавалось не возражать, на сцену выступал Материнский Гнев, и
тогда помогай тебе Бог. Берта ухватила спицы и вновь принялась вязать, снимая
алые петли пальцами, отливавшими красноватым светом. Ральф считал, что это лишь
иллюзия или просто окраска шерсти оказалась неустойчивой и перешла на пальцы
матери.
Ее пальцы? Какая глупая ошибка. Ее пальцы.
Только… Над верхней губой женщины пробивались усики.
Длинные. Неприятные. И незнакомые. Ральф помнил нежный пушок над верхней губой
матери, но усики!
Нет. Они были новыми.
«Новые? Новые? О чем ты думаешь? Она умерла через два дня
после покушения на Роберта Кеннеди в Лос-Анджелесе, так что же нового могло
появиться в ней?»
Две сходящиеся плоскости расплывались по обе стороны от
Берты Робертс, образуя стены кухни, в которой она проводила столько времени. На
одной стене висела знакомая Ральфу картина, изображающая семейство за обедом —
отец, мать и двое детишек. Они передавали друг другу картофель и початки
кукурузы, вспоминая, казалось, лучшие дни. Никто из них не замечал пятого
человека — бородатого мужчину в белом. Притаившись в углу, он наблюдал за ними.
«ХРИСТОС, НЕВИДИМЫЙ ПОСЕТИТЕЛЬ» — сообщала надпись внизу картины. Хотя Ральф
помнил, что Христос был добрым, стеснительным м едва ли годился для роли тайно
подслушивающего и подглядывающего. Эта версия Христа, однако, выглядела холодно
задумчивой… Оценивающей… Даже сидящей. На щеках этого мужчины в белом горел
румянец, словно он услышал нечто, вызвавшее в нем ярость.
— Мам? Ты… Женщина вновь положила спицы на красное полотно —
странно сияющее красное полотно — и движением руки остановила его.
Мама или не мама, какая разница, Ральф, — просто послушай
меня. Не вмешивайся не в свое дело! Слишком поздно. Ты можешь все испортить.
Голос был похож, но лицо… В основном кожа. Гладкая, без морщин кожа была
единственным предметом тщеславия Берты Робертс. Кожа же создания, сидевшего в
кресле, казалась грубой… Более чем грубой. Она была чешуйчатой. А на шее
виднелись две припухлости (или это всего лишь ранки?). При виде этих язвочек
ужасное воспоминание (сними это с меня, Джонни, пожалуйста, СНИМИ> возникло
в глубинах мозга Ральфа. И… Ее аура. Где ее аура?
Не думай о моей ауре, не думай о той старой потаскухе, с
которой ты связался в последнее время… Могу спорить, что Кэролайн
переворачивается в гробу.
Рот сидящей в кресле женщины (не женщины, это нечто вовсе не
женщина) больше не был маленьким. Нижняя губа сильно распухла. Рот кривился в
презрительной ухмылке. В странно знакомой ухмылке.
Джонни, оно кусает меня. КУСАЕТ МЕНЯ!
Нечто неприятно знакомое в усиках над верхней губой.
Джонни, пожалуйста, его глаза, черные глаза.
Джонни не поможет тебе, мой мальчик. Он не помог тебе тогда,
не сможет помочь и теперь.
Конечно, не сможет. Его старший брат Джонни умер шесть лет
назад.
Скончался от сердечного приступа, возможно, такого же
Случайного, как и тот, что унес из жизни Билла Мак-Говерна и… Ральф посмотрел
налево, но кресло пилота также исчезло вместе с Эдом Дипно. Ральф увидел старую
плиту, на которой его мать готовила в доме на Ричмонд-стрит (занятие, не
нравившееся матери и не удававшееся ей всю жизнь), и дверь, ведущую в столовую.
Он увидел кленовый обеденный стол.
В центре его стеклянная ваза с огненно-красными розами. У
каждой розы было лицо… Кроваво-красное, задыхающееся лицо…
"Но это неправильно, — подумал Ральф. — Все
неправильно.
Никогда в доме матери не стояли розы — у нее была аллергия
на многие цветы и особенно розы. Когда мать проходила мимо роз, она чихала как
безумная. Я вижу розы потому…"
Он взглянул на создание в кресле-качалке, на красные пальцы,
которые, сплавляясь вместе, превращались в плавники. Ральф уставился на алое
полотно, лежащее на коленях создания, и шрам на его руке начал покалывать. «Что
же здесь происходит?»
Но, конечно, он узнал, что именно происходит; ему следовало
лишь перевести взгляд от красного нечто, сидящего в кресле, на картину, висящую
на стене, — ту, изображающую краснолицего злобного Иисуса, подглядывающего за
семейной трапезой. Ральф находился не в своем старом доме в Мэри-Мид и не в
самолете, летящем над Дерри.
Он находился при дворе Кровавого Царя.
Глава двадцать девятая
1
Не раздумывая, почему и с какой целью он так поступает,
Ральф опустил руку в карман и сжал в ладони одну из сережек Луизы. Казалось,
рука его находится очень далеко и принадлежит кому-то другому. Интересная вещь:
оказывается, до настоящего момента он не понимал, что такое страх. Конечно, он
думал, что боится, но это было иллюзией — единственный раз Ральф приблизился к
страху в публичной библиотеке Дерри, когда Чарли Пикеринг воткнул в него нож и
пообещал выпустить кишки. Однако по сравнению с тем, что переживал Ральф
сейчас, это представлялось лишь кратковременным дискомфортом.
«Пришел зеленый человек… Он казался хорошим, но я могу и
ошибаться».
Ральф надеялся, что Луиза не ошиблась; потому что теперь у
него остался только зеленый человек.
Зеленый человек и серьги Луизы.
Ральф! Перестань витать в облаках! Смотри на свою мать,
когда она разговаривает с тобой! Тебе уже семьдесят, а ведешь ты себя как
шестнадцатилетний несмышленыш!
Он обернулся к рыбообразному предмету в кресле. Теперь тот
лишь отдаленно напоминал его покойную мать.
— Ты не моя мать! А я по-прежнему нахожусь в самолете!
Нет, мой мальчик. Не стоит так думать. Сделай один шаг из
моей кухни, и падать тебе придется очень долго.
— Не трать слов. Я вижу, что ты такое.
Нечто заговорило голосом задыхающегося от гнева человека,
отчего в груди у Ральфа похолодело.
Нет. Может, ты так и считаешь, но ошибаешься. Да тебе не
захочется смотреть, если я отброшу маскировку. Уж поверь мне, Ральф.
С возрастающим ужасом Ральф наблюдал, как эта мать-нечто
превращается в огромного голодного угря, чьи острые зубы сверкали в открытой
пасти; усы теперь свисали почти до воротника платья, по-прежнему одетого на это
нечто.