Но винить и проклинать – последнее дело. Надо было приспосабливаться к таким условиям, в которые жертвы (и дети, и родители) были поставлены.
Известно много случаев поразительной силы духа людей, изуродованных талидомидом, но не подчинившихся трагическим обстоятельствам, а, напротив, несдавшихся и победивших.
[14]
Интересно, что тысячекратно проклятый талидомид в результате оказался поразительно сильным и действенным лекарством, помогающим при страшных болезнях: проказе, туберкулезе, раке, СПИДе. И опять же – понять это заставил случай. В шестидесятых годах, когда препарат уже был запрещен, врач иерусалимского госпиталя с ощущением полного бессилия наблюдал за тяжелейшими страданиями обреченного на скорую смерть от проказы больного, который не спал уже больше месяца и мучился нестерпимыми болями. Ему ничего не помогало. Найдя в больничных запасах талидомид, доктор дал его несчастному в надежде, что тот сможет хотя бы поспать в последние дни своей жизни. Пациент проспал 20 часов, самостоятельно встал на ноги. После дальнейшего приема талидомида он стал поправляться. Последующие исследования показали, что такой эффект воздействия происходит в 99 % случаев.
Можно ли считать иронией судьбы то, что целительный препарат сначала искалечил десятки тысяч людей?
Или нет тут никакого злого рока, кроме власти денег и жажды как можно скорее нажиться любой ценой?
В любом случае история талидомида – яркий пример силы и слабости человека перед тем, что он познает случайно, на ощупь, в потемках. Движимый алчностью, он уродует, движимый состраданием, он спасает.
Вся жизнь Мартина – череда преодолений. Он стал художником, создающим огромные полотна, пользуясь специально сконструированным для него подъемником. Он был самостоятелен, жил один, по большей части обходясь без посторонней помощи. Родители его были живы, они часто виделись, но никакой жалости, сюсюканий по отношению к сыну-инвалиду никогда не проявляли. Сила, идущая от Мартина, ощущалась столь явно, что с первых минут общения люди переставали замечать, что с ним что-то не то.
Сашу через полгода ее берлинской жизни привел к Мартину все тот же чешский скульптор, благодаря которому она предавалась как-то воспоминаниям об Августе Фореле и собственной юности.
Она не была заранее предупреждена ни о чем, знала только, что идет к потрясающему художнику, живущему к тому же в двух шагах от них. Удивило ее только одно: у ее спутника почему-то были ключи от квартиры, в которую они шли в гости.
– Ты предупредил, что мы идем в гости? – спросила Саша, увидев, как достает он ключи из кармана куртки и открывает дверь подъезда.
– Конечно, да. Но можно и не предупреждать.
– Почему? И ключи… почему у тебя ключи?
– Увидишь – поймешь.
Мартин сидел высоко на своем подъемничке, прописывая деталь в верхней части своей новой картины.
Саша ходила среди картин, восхищаясь их красками, выразительностью, не замечая ничего вокруг себя. И вдруг Мартин оказался рядом. Он подкатился в инвалидном кресле и с улыбкой разглядывал гостью.
– Привет, – улыбнулась ему Саша и только тут увидела, что у него нет рук.
– Привет, – ответил художник, вцепившись в нее взглядом.
Глаза его могли то, чего не могли его руки. Глазами он трогал, гладил, притягивал, отталкивал.
– Ты отвыкла любить себя, – сказал он тогда.
Саша уже хорошо понимала по-немецки.
– Я снова учусь, – согласилась она, поразившись, как это он про нее понял.
– Раздевайся, – приказал вдруг Мартин.
Саша сняла куртку и поискала глазами, куда бы ее повесить.
– Раздевайся, – повторил человек в инвалидной коляске, – ты понимаешь, о чем я. Совсем.
– Зачем? – спросила Саша, не боясь, но недоумевая.
Она оглянулась на друга, с которым пришла.
– Делай, что он говорит, – посоветовал тот.
– Он со всеми так знакомится? – спросила она по-чешски.
– Нет. Во всяком случае, при мне – в первый раз, – отвечал друг.
В голосе его слышалось некое недоумение и легкая растерянность.
– Эй, кончай там на своем русском выражаться, – властно, но не зло крикнул Мартин Саше.
– Мы выражаемся на чешском, – поправила она.
– А он что, на русском не может? – хитро спросил художник.
– Думаю, может, но не хочет, да, Гонзик? – засмеялась Саша.
Большинство чехов, ее знакомых, учили в школе русский, но говорить на нем не рвались по вполне понятной причине. Слишком крепки в свое время были братские объятия.
– Могу и уже хочу, – в тон ей ответил Гонза. – Но зачем? Ты же можешь по-чешски.
– Ты бери ключи и иди делать копии, – велел Мартин приятелю. – Для нее. А она будет раздеваться. Будешь?
– Разбирайтесь сами, – засмеялся Гонза и ушел, отправился выполнять данное ему поручение.
Позже Саша заметила, что с Мартином никто не спорил, просьбы его выполняли с первого раза. Добрая сила, которая от него исходила, заставляла верить, что он четко знает, что он хочет и почему. Но в первые минуты знакомства она была все же ошарашена.
– Я не понимаю: зачем вам это надо? – попробовала она овладеть ситуацией.
– Мы на «ты». Здесь все друг с другом на «ты». Спроси меня, что ты хочешь знать.
– Зачем… тебе… это надо? Чтобы я разделась?
– Ты все поймешь сама, когда сделаешь это, – улыбнулся Мартин. Очень по-доброму, с каким-то сожалением улыбнулся.
Он отъехал от нее подальше, остановился напротив.
– Смотри на меня! Я вот такой. Ты меня видишь. Видишь и уже знаешь про меня много, да? Смотреть во все глаза тебе на меня неудобно. Но по-тихому ты меня разглядываешь. Как это у меня все получается, хотя я не такой, как все. Правда?
Это была безусловная правда. Саша хотела его рассмотреть и боялась обидеть пристальным взглядом, и чувствовала себя очень скованно, и старалась делать вид, что все в порядке и ничего страшного…
– Согласна, – кивнула она.
– Ты видишь меня настоящего, – продолжал Мартин. – А я тебя не вижу. Я не знаю, какая ты настоящая. Ты скажешь: «Ах, я стесняюсь!» Что мне тебе ответить? Что я тоже стесняюсь? Хочешь быть со мной на равных? Тогда пусть и условия будут равные.
А ведь он прав, подумала Саша. Удивительно прав. Всего и надо-то – раздеться. И тогда у них будет право смотреть друг на друга в открытую, не исподтишка. Вот: я тебе позволяю смотреть, а ты мне.
– Ты всех так проверяешь?
– Нет. Но ты… Ты – другая. Из другого мира. Ты очень закрытая. Ты спряталась когда-то давно. И никогда не раскрывалась. У тебя добрая улыбка. Все остальное – камень. Раздевайся.