– Завтра, – сказал ему Томас, когда серое здание скрылось у них за спиной, – ты наденешь нормальную одежду. И имей в виду: здесь, в школе, у тебя была последняя драка.
Мальчик молчал.
– Ты меня слышишь?
– Да, сэр.
– Не называй меня сэром! Я твой отец!
ГЛАВА ПЯТАЯ
1966 год
За своей работой Гретхен то и дело на несколько минут забывала, что сегодня у нее день рождения – ей исполнилось ровно сорок. Сидя за звукомонтажным аппаратом, она напряженно вглядывалась в стеклянный экран, двигая то один, то другой рычажок. Она накладывала звуковую дорожку на пленку. На руках у нее были грязные хлопчатобумажные белые перчатки, сплошь в пятнах от эмульсии. Следы от пленки. Она быстро метила красным карандашом куски и отдавала их ассистентке, чтобы та склеивала и складывала в коробку по порядку. Из соседних монтажерских на этаже их здания на Бродвее, где арендовали помещения и другие кинокомпании, до нее доносились обрывки голосов, зловещие хриплые крики, взрывы, оркестровые пассажи и пронзительный визг, когда крутили назад пленку на большой скорости. Но она была настолько поглощена своей работой, что не слышала никаких посторонних шумов. Обычная обстановка монтажной – щелкающие, гудящие аппараты, искаженные звуки, круглые жестяные коробки с пленкой, сложенные на полках.
Она делала уже третью свою картину в качестве главного монтажера. Сэм Кори научил ее всему, что знал сам, когда она была у него ассистенткой, и потом, высоко отозвавшись о ней в разговоре с режиссерами и продюсерами, тем самым сделал ей рекламу, благословил Гретхен на самостоятельную работу. Обладая высоким профессионализмом, к тому же наделенный богатым воображением, без всяких амбиций и стремления занять место режиссера, что неизменно могло вызвать только зависть со стороны окружающих, Гретхен пользовалась на студии большим спросом и теперь могла сама выбирать то, что ей нравится, из всего того, что ей наперебой предлагали.
Картину, над которой она в данный момент работала, снимали в Нью-Йорке, и безличностное разнообразие этого города пленило ее, освежило после никогда не меняющейся, обманчиво веселой атмосферы «одной большой семьи» в Голливуде, где все знали друг о друге. В свободное время она продолжала заниматься политической деятельностью, которой отдавала львиную долю своего досуга в Лос-Анджелесе после гибели Колина. Со своей ассистенткой Идой Коуэн они ходили на разные митинги, где произносились пламенные речи за и против войны во Вьетнаме, горячо обсуждалась проблема перевозки учеников на школьных автобусах. Она подписывала десятки петиций, пыталась уговорить знаменитых людей в кинобизнесе тоже поставить свои подписи. Вся эта суета помогала ей избавиться от чувства вины за то, что она бросила учебу в Калифорнии. К тому же Билли уже достиг призывного возраста, и мысль о том, что ее единственного сына могут убить там, во Вьетнаме, была для нее просто невыносимой. У Иды не было сыновей, но она проявляла еще большую, чем Гретхен, активность на политических сборищах, антивоенных демонстрациях, распространяла куда больше петиций, чем она. Обе они носили на блузках и на отворотах пальто значки со словами «Запретим атомную бомбу!».
Если вечером она не ходила на митинги, то довольно часто посещала театр и делала это с куда большим удовольствием, чем прежде, словно компенсируя свое долголетнее отсутствие на Бродвее. Иногда она ходила на спектакли с Идой, маленькой, безвкусно одевающейся проницательной женщиной, с которой у нее завязалась прочная дружба, или с режиссером ее картины Эвансом Кинселлой, с которым у нее был роман, иногда с Рудольфом и Джин, если они были в городе, или же с кем-нибудь из актеров, с которыми познакомилась на съемочной площадке.
На стеклянном экране перед ней мелькали кадры, и она болезненно морщилась. Кинселла снимал картину так, что было очень трудно ухватить тональность, которая соответствовала тому или иному отрывку. Если ей не удастся исправить дело с помощью искусного монтажа или если сам Кинселла не придумает ничего нового, то всю сцену обязательно придется переснимать. Она была в этом уверена на все сто.
Она выключила аппарат, чтобы выкурить сигарету. В жестяных крышках от коробок для пленки, которые они с Идой превратили в пепельницы, всегда было полно окурков. Повсюду в монтажной стояли бумажные стаканчики для кофе со следами губной помады.
Да, сорок лет, горестно подумала она, затягиваясь сигаретой.
Пока никто ее не поздравил с днем рождения. В отеле она на всякий случай все же заглянула в свой почтовый ящик – нет ли там хоть телеграммы от Билли? Нет, телеграммы не было. Она ничего не сказала о своем дне рождения Иде, которая наматывала на бобину длинные куски пленки из большой парусиновой корзины. Иде самой уже за сорок, для чего тревожить ее душу? И, конечно, она ничего не сообщила Эвансу. Ему было всего тридцать два. Сорокалетней женщине не подобает напоминать тридцатидвухлетнему любовнику о своем дне рождения. Она вспомнила свою мать – какой она была в день ее рождения сорок лет назад? Первенец, к тому же девочка, которую она родила, когда и сама была еще, по сути, девочкой – ей было чуть за двадцать. Интересно, что Мэри Пиз Джордах говорила тогда своей новорожденной дочери, проливала ли над ней слезы? А когда родился Билли…
Дверь отворилась, и в монтажную вошел Эванс. На нем был белый с поясом плащ, вельветовые штаны, красная спортивная рубашка, кашемировый свитер. Он не делал Нью-Йорку никаких уступок в стиле одежды и одевался, как всегда, по-своему. Гретхен заметила, что его плащ – мокрый. В течение нескольких часов она ни разу не выглянула в окно и не знала, что на улице идет дождь.
– Привет, девочки, – поздоровался с ними Эванс. Высокий, худощавый, с взъерошенными черными волосами, с черной щетиной, которой постоянно требовалась бритва. Его враги утверждали, что он похож на волка. У Гретхен о его внешности пока не сложилось устойчивое мнение. То он ей казался красивым, то по-еврейски уродливым, хотя он не был евреем. Кинселла было его настоящее имя. Когда-то три года он ходил к врачу-психоаналитику. Он уже снял шесть картин, трем из них сопутствовал успех, по природе он был сибаритом – как только входил в комнату, то тут же прилипал к чему-нибудь спиной или садился прямо на стол, а если видел кушетку, то бесцеремонно заваливался на нее, задирая ноги. Он носил замшевые армейские ботинки.
Первой он поцеловал в щечку Иду, потом – Гретхен. Он сделал одну свою картину в Париже и там научился целовать всех подряд на съемочной площадке. Картина его была просто ужасной.
– Какой отвратительный день, – сказал он.
Он с размаху уселся на металлический монтажный стол. Он всегда и в любом месте чувствовал себя как дома.
– Сегодня утром начали снимать две мизансцены, как вдруг пошел дождь. Но это только к лучшему. Хейзен уже напился к полудню. (Ричард Хейзен – исполнитель главной роли. Он всегда надирался к полудню.) Ну, как дела? – осведомился он. – Все готовы? Можем смотреть?
– Почти, – сказала Гретхен. Как жаль, что она не заметила, что уже так поздно. Она бы привела в порядок волосы, освежила макияж ради Эванса.