Я сказала, что тоже пишу книги, но по-русски. Она, кажется, не поверила, во всяком случае, я бы на ее месте не поверила, потому что сдуру я ляпнула правду — что у меня вышло больше сорока книг.
Она простодушно сказала:
— Смотри, как интересно: я не могу прочесть то, что пишешь ты, а ты не можешь прочесть то, что пишу я…
Наконец нам удалось укрыться в своей комнатке. Когда мой религиозный муж надел для молитвы талес и тфиллин, хозяйка вновь вознамерилась пообщаться. На ее стук я приоткрыла дверь, и она увидела Бориса в странной белой накидке, с черной коробочкой во лбу, с голой левой рукой, перевязанной кожаными ремешками…
Я приложила палец к губам и сказала ей:
— Мой муж… — тут я, конечно, забыла слово «молится», — …мой муж разговаривает с Богом!
Ее лицо вытянулось, на нем отразилась целая гамма чувств: благоговение, смятение на грани легкого ужаса и понимание: чужой шаман приступил к камланию, мешать опасно.
Думаю, на ночь и она от нас запиралась. Кажется, и она и мы опасались, что съедим друг друга.
* * *
Утром в день нашего отъезда она постучала и вошла в комнату — в плаще, в ботинках…
— Надо идти! — сказала торжественно.
— Но… еще рано, — пробормотала я, продолжая судорожно расчесывать волосы на затылке. — Такси заказано на девять тридцать.
— Одевайтесь! — повторила она настойчиво. Тон был приподнятый, как у пионервожатой перед первомайским парадом.
— Слушай, она совершенно чокнутая! — сказал Борис куда-то в сторону окна. Он только что намазал джем на булочку и еще не успел ни глотка отхлебнуть из чашки.
Абсолютно не понимая, зачем надо выходить на улицу в девять, когда такси заказано на девять тридцать, мы все же подчинились.
Она нахлобучила на голову вязаную шапочку швом наперед, и под грузом чемоданов мы сверзились вниз, в прихожую, по корабельной мачте, которую она считала лестницей.
Раннее утро не в самом респектабельном районе Амстердама, после бурных ночных гулянок: мусорные, не убранные мостовые, спущенные жалюзи и решетки на витринах магазинов, отчего улица, и без того не слишком приглядная, имела какой-то полуслепой вид. Мабуту… или как там ее звали… — Харакири? — целеустремленно шагала по тротуару куда-то прочь от дома. Мы поспевали следом…
Я нервничала и, мило улыбаясь, пыталась выяснить на своем английском — зачем и куда мы идем… Она отвечала что-то невнятное с мечтательным выражением на лице… Иногда притормаживала и поводила рукой в сторону рассветного неба.
Тут еще надо учесть нашу с Борей деликатность и стремление быть приятными с чужими людьми.
— Куда, черт возьми, она нас тащит?! — с приветливым выражением на лице спросил мой муж. — Не сдать ли ее полиции?
— Сдай, — заинтересованно кивая в ответ на длинную ее тираду, предложила я.
Вдруг на середине бесконечной этой улицы она рявкнула: «Стоп!», совершила резкий полукруг и повернула обратно. И точно так же, абсолютно ничего не понимая, мы потащились назад, к дверям ее квартиры, где нас уже ждало такси.
— Это прощание с Амстердамом! — сказала она, с улыбкой глядя, как запихиваем мы в багажник наши сумки. — Я хотела, чтобы вы имели удовольствие от утренней прогулки. Здесь по утрам так много света!
* * *
В самолете в креслах позади нас сидели двое молодых и, по-видимому, очень успешных российских бизнесменов. В полете они изрядно выпили; возможно, поэтому беседа их вскоре приобрела характер размышлений о жизни вслух… Один был настроен критически, другой его как-то уравновешивал, призывал к согласию и мудрому смирению перед жизнью.
— …Лепят мне байки о каких-то польских князьях в роду… — бормотал тот, в чьем голосе чувствовалась горечь. — А я говорю — гониво это, гониво!.. Вот смотри, все эти три дня здесь я наблюдал, Сеня, я наблюда-а-ал! Вот этот, который, допустим, какой-нибудь Ван Хандер-Бындер… Он здесь живет, да, и все знают, что он здесь веками жил, что он сын и внук тех самых Ван Хандер-Бындеров… Чистокровность, Сеня, достоинство, непрерывность… ой, извини! — рода… А мы, Сеня, мы же свою родословную не знаем. Вот кто я, кто?!
Другой ему терпеливо отвечал:
— Ну-у… что ты не всасываешь эти вещи? Нас же там, типа, уничтожали, народ наш, конкретно уничтожали…
И не умолкали они до самой посадки.
Мы же молчали всю дорогу, весь путь в высоте, иногда только поглядывая в иллюминатор, где под высоким солнцем плавились и таяли облака — бесконечная, лучезарная школа света.
Вилла «Утешение»
Рине Браиловской
Случилось так, что в начале той осени, в день своего рождения, я проснулась в Риме, в отеле на виа Систина, — как всегда, в пять тридцать утра.
Сначала я неподвижно лежала, следя за тем, как вкрадчиво ползет по высокому потолку стебель солнечного света, и думала: я счастливый человек, мне пятьдесят, у меня живы родители, и я в Риме…
Мне пятьдесят, думала я, осторожно поворачивая так и сяк новую эту, оглушительную дату, я счастливый человек, я написала кое-какие книги… мои дети при мне, и родители живы, и мне пятьдесят, и я — в Риме, я в Риме, я в Риме!
Накануне мы с моей подругой, которая спала сейчас на соседней кровати, заблудились в парке виллы Боргезе. Сначала бродили по аллеям, спланированным некогда лучшими архитекторами Италии, между стволов головокружительных пиний, говоря о таких вещах, о которых даже с близкими говоришь, только оказавшись вне обыденного круга; затем, уже в сумерках, спохватились, что не понимаем — куда идем, бодро направились в противоположную сторону и оказались в какой-то глухомани с безответными белоглазыми античными статуями…
И не испуганные еще, но иронически растерянные, наперебой пустились выуживать из памяти гумилевские строки:
— «В аллеях сумрачных затерянные пары /Так по-осеннему тревожны и бледны, /Как будто полночью их мучают кошмары…»
Четвертая строка не давалась, не шла, а между тем нешуточно темнело, нас обнимала зловещая, как чудилось, тишина… Тогда две встревоженные дамочки потрусили наугад куда-нибудь…
— «Здесь принцы грезили о крови и железе, /А девы нежные о счастии вдвоем, /Здесь бледный кардинал пронзил себя ножом…»
И правильно сделал, сукин сын, заметила моя подруга, прибавляя шагу, — вымогатель, вор, бандит, вся эта коллекция картин на вилле — неправедное имущество… Я возразила, поспевая за ней, что это мог быть и другой кардинал, не Сципионе Боргезе… Все они одним миром мазаны, отвечала та, все бесстыдно обирали художников…
Мы покружили еще в «аллеях сумрачных», накапливая паническую усталость, пока наконец не вышли к смутному за деревьями просвету, откуда слабо доносилось шевеление электрической туши огромного города.