Все здесь, внутри, дышало Европой. И, сидя в столь любимом мною, непритязательно буржуазном интерьере, я уже заранее тосковала по Европе, представляя, как буду все это вспоминать в Иерусалиме. Моя неизбывная тоска по Европе сопровождает меня всюду, даже в самом центре ее…
Мы встретились возле машины на автостоянке. Уже накрапывал дождь, мы с Евой замерзли.
– Ну? – раздраженно спросила я. – Поедем, наконец?
– Что ты станешь с ним делать, – бормотал мой муж, – с этим патриотом Южных Нидерландов…
– Ты видел этого Ван Дейка? – воскликнул Йоська, заводя мотор. – Это лучший Ван Дейк во всем мире! Другого я тебе не скажу.
– Короче: знай и люби свой край, – сказал Борис по-русски. Он никогда не был ценителем Мемлинга и Ван Дейка.
Мы поехали, и минут через пять в небе что-то лопнуло, грохнуло, обвалилась на крышу машины тяжесть воды, захлопотали дворники…
Несколько раз мы съезжали на обочину, чтобы переждать потоки бешеного дождя. Борис спросил:
– А когда Голландия?
– Это уже Голландия… – сказал Йоська. – Смотреть в окно: когда коровы красивей, чем женщины, значит, мы въехать в Голландию…
За окнами машины бушевала водяная мгла. Я сидела нахохлившись, будто именно он устроил такую погоду.
В Амстердам добрались часам к пяти вечера, дождь все еще трепал на ветровом стекле водяные струи. Я очень устала, хотела скорее заселиться куда-нибудь, лечь и вытянуть ноги. Йоська тоже заметно устал – от иврита. Не разговаривать он не мог, а с тех пор, как покинул Израиль, порядком растерял иврит – просто не было практики. Борис же почти забыл идиш. Во всяком случае, задумывался, переспрашивал, мучительно подыскивал слова. Слушая их беседу, Ева несколько раз принималась откровенно и радостно ржать.
Мои худшие опасения – не найти приличное жилье за небольшие деньги – подтвердились сразу, едва мы сунулись на вокзале в соответствующее агентство. Выстояв длиннющую очередь, Йоська выяснил, что мест в пансионах и недорогих гостиницах нет, есть места в каком-то общежитии на окраине города. Что вы хотите: август, туристы… Отчаянно жестикулируя и задерживая всех, влезая головой в окошко, он пылко, душевно и очень быстро говорил что-то тетке внутри на скрипучем и харкающем, вероятно, голландском языке…
Наконец отпал от окошка сияющий, с листком в руке. Он выцыганил номер в отеле, правда дорогом, но замечательном – недалеко от Утрехтштрат, где рестораны на каждом шагу и перекусить нет проблем. Это – огромная удача, нет другого слова!
– Сколько? – спросила я с каменным лицом.
– Сто двадцать – ночь, – виновато сказал он.
Я охнула. Он понурил голову. Мы поехали в гостиницу. Она и вправду находилась в замечательном месте, на одном из маленьких каналов, поблизости от поэтичных Амстелских шлюзов.
– Черт с ними, с деньгами, – сказал Борис. – Посмотри на этот дом. В нем Рембрандт бывал…
– Посмотри на этот дом! – сказал Йоська, доставая из багажника чемодан. – Его строить во времена богатства Ост-Индская компания. Видишь, эта узкая лестница, этот антикварный мебель?..
У меня началась сильная головная боль, это бывает после дождя. Левый висок окольцовывает скользкая, пульсирующая ядом, змея, которой не лежится на месте, она вытягивается, достает своим тонким жалом затылок, заползает в портал лба, шевелится и разбухает…
– Я знаю тут хозяин, он страшный меломан, – приговаривал Йоська, взбираясь с чемоданом на третий этаж, согнувшись в три погибели на узкой винтовой лестнице. – У него коллекция старый пластинка… Вы будете иметь три дня удовольствий.
Я испытывала тоскливое желание, чтобы он уехал – как можно скорее.
Комната оказалась огромной, с большими окнами в крошечный зеленый двор. Беленые неровные стены, черные балки старинного потолка, камин… Кроватей было четыре.
– Оставайся с нами, – сказал Борис. – Поедешь завтра утром.
– Оставайся, – сказала я, изнемогая при мысли, что он согласится.
– Что ты, как можно! – воскликнул он. – А папа?! Он сойдет с ума! Он думать, меня поймали нацисты!
Мы спустились вниз, к машине. Обнялись на прощанье. Сказали ему, что всегда, всегда… наш дом… когда только он захочет… Ну, и так далее… Он сел за руль, но все медлил, все медлил… Опустил стекло, и мы еще раз потрогали его через окно, погладили плечо… Стояли рядом, беспомощно улыбаясь…
Тихо, словно бы самому себе, он сказал:
– Какая трагедия, что у нас нет общего родного языка…
Включил зажигание, медленно поехал, ловя нас в зеркальце влажным потерянным взглядом, – пожилой Йоскеле, одинокий Адам, сотканный из дыма сожженных жизней своего рода…
* * *
Летом, особенно в августе, Амстердам превращается в один большой притон, место сбора беспечного сброда, – окольцованные лица, осерьгованные уши, брови, носы и губы; сальные косицы, драные джинсы, баночки с пивом. Пропахшие мочой мощеные улицы Розового квартала.
Вдоль набережных на воде каналов качаются пришвартованные ботики, лодки, катера и яхты. Вскрикивают утки.
Амстердам разворачивает над каналами цветную гармошку домов, колеблющуюся, рябую от бликов в зеленой воде… Многорядье колокольных звонов настигает, мягко толкает то в спину, то в грудь, обдувает лицо…
Все это перекликается с треньканьем велосипедных звоночков, с перезвоном трамваев – узких и высоких, как готический храм в миниатюре, и с густым нутряным гудом колокола, изготовленного великим колокольных дел мастером Клавдием Фроммом.
Рейксмузеум, как и повсюду в мире, в понедельник не работал. Наученные прошлой, несчастливой для Бориса поездкой в Амстердам, – когда именно в день нашего приезда зал «Ночного дозора» оказался закрыт на реставрацию и никакие мольбы моего мужа не помогли ему хоть на минуту проникнуть к одному из важнейших для него полотен, – в этот раз мы оставили на Амстердам целых три дня. И в первый, свободный от музеев, только шлялись по улицам, глазели по сторонам, заходили в пабы и кабачки…
После обеда, оставив Еву в гостинице, забрели в улочки Розового квартала. В витринах борделей поражало сезонное изобилие: целлулоидные таиландские куколки, морщинистые телеса пожилых блядей-работяг, блестящие, словно навощенные салом, мясистые тела мулаток.
– Помнишь ту черную, в прошлый раз? – спросил Борис.
Был март, пронизывающий до костей холод, морской ветер забирался сквозь шапки, проникал в уши, в шею, за поднятые воротники курток.
Она плясала в витрине второго этажа, эта негритянка с длинными грудями. Они казались каким-то отдельным грузным украшением на теле и были – каждая – повязаны голубой лентой…
Она заметила нас, показывала Борису знаками – идем, идем ко мне! Играла своими грудями, перебирала их, как перебирают крупные бусы. Бедняжке было невдомек, что она выплясывает перед художником, для которого вид обнаженного женского тела не является откровением. Он шутливо кивнул на меня: видишь, мол, как не везет – я не один, со мною баба. Тогда она сверкнула зубами и выставила два пальца: а вы – оба, поднимайтесь оба!..