пауза
— А… потом? После этого?
— После этого идешь в живописный цех с этой цацой. Опять же, сколько она весит, столько весит. Все твое.
— А сколько это может весить?
— Мало ли. Скульптурка может быть такая махонькая, а может быть «Ревизор» неподъемный. Или «Ковер-самолет». И вот уже там, в цеху, начинаешь расписывать. И тут тоже ни одного неверного движения невозможно допустить. Причем, есть краски, которые не любят совмещения никакого… Проще всего покрыть поверхность и по ней расписывать. А те художники, что искали на белом расписать так, чтоб было не хуже, — по-моему, настоящие подвижники.
У нас даже есть рабочая страшная поговорка — вот как обращаться с вещью при росписи: «Как вся жизнь». Так и обращаться, понимаешь? Как вся жизнь… И вот она расписана уже! Красотища, глаз не оторвать! Айда обжигать! Если это маленькая вещь, она едет в вагонетке и обжигается себе, если размер серьезный — в печь ее круглую. Открывается дверца вот такой толстоты. Там два отсека. И не больше трех вещей можно сразу обжечь. И ты начинаешь вилять хвостом перед этим пьяницей Салтыковым незнамо как…
— А что — Салтыков?
— Он горновщик, и все в его руках. Он может усилить огонь, ослабить огонь. Раньше времени открыть, позже открыть.
— Испортить?
— В какой-то мере от него зависит. И это тоже надо пережить. Умолить, чтоб три часа не открывали… чтоб не трогали вещь. Но ведь если кому срочно надо, приходится открывать. Откроют и вынут.
— Это очень вредно?
— А рискованно, не просто вредно. Все можно погубить. Рискованно! Ну вот… И когда наконец ты ее приняла на руки свои, расписную, красавицу… завернула в ватник, принесла в мастерскую и там сидишь, высиживаешь, ждешь нужной температуры… И вот раскрываешь! И вдруг — все получилось!!! Это счастье… Как настоящая любовь….
пауза
Это и есть любовь… Потому что иногда думаешь: господи, ну где были мои глаза, вот это… Петр Великий на тонких ножках! Он как живой передо мной. Глаза вытаращенные, дурак дураком.
— Евгения Леонидовна, а когда вы перестали ездить в Дулёво?
— В восьмьдесят пятом. Официально уволилась с завода. Меня пригласил директор и сказал: «Евгения Леонидовна, мы должны уволить двух скульпторов. Нам на будущий год ставки сократили»… Мне этот суконный язык советских отчетных собраний, знаешь, ненавистен. Вот вызывает Всевышний к себе святого Петра и говорит ему: «Петр Абрамыч, нам на будущий год две души сократили…» Да, и вот этот туда же: «Кого вы рекомендуете уволить?» Я тогда уже старейший скульптор была, заслуженный лауреат, то-се… меня на кривой козе объехать никакой возможности не было. Ну, кого из своих коллег, из товарищей-цеховиков, я могу рекомендовать уволить? Говорю: «Увольняйте меня». И он засуетился, обрадовался, что так все полюбовно, без огорчений. Сказал: «Вам остается пропуск, квартира, право делать творческие работы на заказ. Все остается, кроме зарплаты».
— А у вас квартира там была?
— Ну какая там квартира, господи! Полуподвал с железной койкой, из щелей деревянного пола крысы выходили поздороваться. Иногда кошка приносила полкрысы в подарок — делилась со мной. Мы с ней приятельствовали…
— И вот там-то вы жили по нескольку недель подряд?!
— А как же. Когда работа идет… Тогда уже ничего, кроме нее, ты не замечаешь, ничего и никого, кроме нее, тебе и не нужно…
пауза
— Евгения Леонидовна, дорогая… Спасибо вам огромное! Думаю, материала для интервью достаточно. Дней за пять я это все обработаю и… Ответьте только уже «не для протокола» — вы никогда не жалели о выборе?
— Ты просто, как мой дед. Он дожил до девяноста пяти, перед смертью все вздыхал и говорил мне: «Лучше бы ты стала фармацевтом!»
— Это который дед — тот самый, лесопромышленник, миллионер?
— Тот самый, который: «Яша, ты этого хотел?!».
— А вот, если окинуть взглядом всю жизнь…
— …Это уже не жизнь, это эпоха!
— …окинуть взглядом знаменитую эпоху по имени Евгения Леонидовна Ракицкая, чтобы выбрать — в каком ее периоде очутиться вновь… То вы бы?..
— Дулёво.
— Потому что — работа, творчество?..
— Потому что — свобода… Неохватная внутренняя свобода. От мужа, картежника и гуляки… от свекрухи проклятой, от всей муторной крестной тяготы… Потому что — любили меня там, были там друзья, помощники, приблудные звери… И какая-то была райская чистота души, рук и глины… Вечная первозданность мира: глина… огонь… новорожденное Творение… Потому что в эти часы и мгновения ты — как Бог…
пауза
…как Бог…
пауза
…как Господь Бог…
Итак, продолжаем!
…Я вот часто думаю — почему голый человек на подиуме в студии выглядит солидно, вроде как при деле, а стоит в таком виде в коридор к электрощитку выскочить — когда предохранители вышибает, — и ты уже не модель, а просто голая женщина, бывшая инженер-электрик… Вообще, голый человек — существо пустяковое.
А предохранители у нас в студии, где я натурщицей подрабатываю, часто вышибает. Художники — народ простой, славный, но руки у них кисточкой заканчиваются. Чуть что — Рая. Тем более что в прошлой жизни я — инженер-электрик.
Как свет погаснет — я шасть с подиума в коридор, ощупью до щитка, секунда — и порядок. Тогда Ави Коэн — это руководитель студии, милый такой, лысый человек — руку мне подает, помогает на подиум взойти и говорит:
— Аз анахну мамшихим — итак, мы продолжаем…
Пятнадцать рублей в час — в смысле шекелей — это ж не валяется. По три часа дважды в неделю — посчитайте-ка. Да мы с Сержантом до его ухода в армию на это питались — за мою голую задницу… Израильтянкам, конечно, платят больше — по двадцать пять. Но Ави Коэн обещал мне с Песаха накинуть рублик, в смысле — шекель…
Разве я не понимаю — эти ребята-художники, что наши, что ихние, — все нищие. Особенно зимой, когда турист не едет, а значит, и картин никто не покупает. Они, конечно, подрабатывают где придется.
Ходит к нам рисовать Сашка Конякин, из Воронежа. Он к Израилю через бывшую жену отношение имеет, милый такой парень. Так вот, он в Меа Шеарим муку на мацу мелет на маленьком частном заводике, за шесть рублей в час, в смысле — шекелей. Недавно руку поранил, как раз правую — кровища, говорит, хлестала… Три занятия пропустил. Но ничего, явился веселый. Пусть теперь, говорит, доказывают, что не добавляют в мацу кровь христианских младенцев…
Русские здесь живучие, как евреи в России.
А есть еще у нас Фабрициус ван Браувер, очень милый. Огромный такой мужик, блондин. Голландский еврей. Причем то, что он — голландский, он знал, а то, что — еврей, узнал, когда шесть лет назад мама у него умирать стала. Тогда она ему торжественно сообщила, что происходит из семьи маранов, ну тех, кто пятьсот лет назад крестился, но тайком упорно продолжал быть евреем, хоть инквизиция за это по головке и не гладила. Тут ему, значит, мамочка и объясняет — кто он. И поскольку они вдвоем жили — как мы с Сержантом, — берет с него клятву после ее смерти отсидеть по закону «шиву»
[1]
и сразу ехать в Израиль. Вот что на человека в один миг может обрушиться! Теперь вообразите невинного голландца перед лицом этих диких еврейских обстоятельств…