– Выходит, сумасшествие – двигатель прогресса, – хмыкнул Зиновьев.
– Приблизительно, – Эдуард Алексеевич вдруг расхохотался. – Все любят учить жизни либо мытьем, либо катаньем! Я тоже! А нас-то уже научили тысячи лет назад. Савонаролы! – хохотал Эдуард Алексеевич, глядя поверх наших голов.
Мы переглянулись, преподаватель психиатрии оказался черным ящиком, а мы не являлись знатоками, тем более Юнгом. А может, наш преподаватель психиатрии был просто сумасшедшим психиатром?
Эдуард Алексеевич внезапно перестал смеяться и перевел взгляд на нас.
– Первочеловек обостренно чувствовал природу живых существ и неживых вещей. Это делало его мир волшебным и красочным. Мы такую связь давно утратили, более того, она нас пугает. А напрасно. Вера в сверхъестественное и способность удивляться миру делает человека счастливым. Это хорошо знают те, кто любил. В противном случае ощущение пустоты и бессмыслицы собственной жизни. – Эдуард Алексеевич помолчал и добавил: – Проблема в личном осознании неосознанного. Путь к осознанию может быть долгим, особенно в одиночку. Но в конце всегда ждет награда – возможность взглянуть на себя со стороны.
Черный ящик преподавателя психиатрии по фамилии Оганезов не поддавался классификации, но мне показался симпатичным. Лично я притащила бы его домой. Вот только меня все больше и больше мучил вопрос – со мной трудно, потому что я не такая, как все? Чем же я отличаюсь? Тем, что думаю о времени и мне снятся цветные сны? Если бы Эдуард Алексеевич не рассказывал нам о Кандинском, я бы даже не смогла объяснить, чем меня притягивает двусмысленная тайна вещей. «Белая пуговица от брюк, блестящая в луже на улице»… «содрогается». Об этом думает куча людей, я тоже… Что в этом особенного?
– Слушай, Старосельцев, я все думаю о несчастных карликах.
– Счастливых карликах, – не согласился Старосельцев. – Тем, у кого есть ненормальная червоточина, крупно повезло. Их природа наделила свободой слова и богатым воображением. Главное, понять, где твоя точка абсурда, – Старосельцев сделал большие глаза. – И стать счастливым.
– Не перебивай! – неожиданно для себя закричала я. – Несчастных карликах! Их что, специально лишили места в жизни, потому что они не такие, как все? Взяли и выкинули, как хлам? Как жалкую утварь! Всех юродивых на свалку? Или всех неправильных четвертовать по Прокрусту, чтобы не высовывались? Не желали, не думали, не ошибались, не грешили? Маршировали развеселой, довольной толпой, взявшись за руки с кем попало? Шаг влево, шаг вправо – расстрел!
– Что ты так орешь, Лопухина? – зеленые глаза Старосельцева развеселились. – Шутами мы числимся только в реестре. Все зависит от того, как мы сами себя ощущаем. Я, к примеру, чувствую себя отлично. Удивляюсь миру, как рекомендовал доктор Оганезов. Дарю свою душу богу каждый день. На утренней заре выдыхаю ее на ладони и простираю руки к солнцу.
– Смеешься?!
– Да! – засмеялся Старосельцев. – С каждым занятием по психиатрии мои извилины все кудрявее и кудрявее. Граблями уже не прополоть.
– А если солнце за тучками? – вредно спросила я.
– Я знаю, где солнце, – вредно ответил Старосельцев. – У меня было «пять» по астрономии.
– Я думала, у тебя пятерка только по великому Шару. Кстати, что он говорил по этому поводу? Или здесь он провалился?
– И любая полоска света в нашем облаке сыщет сердце, разорвет его и вернет нам, ставши нашим единоверцем.
– Понятно, – сказала я.
– Что тебе понятно?
– Что полоской света можно сшить два сердечка.
– Молодец, садись, «два».
– За что? – удивилась я.
– Это не понимать надо, а чувствовать, Лопухина, – без улыбки сказал Старосельцев.
Почему я всегда возвращалась к Илье? Может, лучше не чувствовать, а понимать? Великий Шар объяснил, что любовь не падает, даже если ее приручить к исчезаньям и возвращеньям, только тайну эту не постигнет третий. Я нашла Шара в поисковике. Но могла бы и не искать. Все и так было ясно.
Ночью мне приснилась чужая душа, а в ее руках четки. Черная бусина, белая бусина, черная бусина, белая бусина.
– Горнее чистое, дольнее грязное, – сказала она.
А я и не знала, что это значило.
* * *
В душном кабинетике кожвендиспансера было не протолкнуться. Преподавательский стол, стулья для нас в два ряда и крошечная свободная площадка в центре. Подиум для учебных экспонатов. Темой был сифилис. Болезнь, любящая ювелирные украшения. Болезнь любви с короной и ожерельем Венеры из розеолезной сыпи на коже. Любовь клеймит свои жертвы по-разному. Например, так. Для разнообразия. Эта болезнь заканчивается дырой вместо носа, сухоткой спинного мозга и безумием, если не лечить, конечно. Память об этой болезни может остаться на всю жизнь, даже если выздороветь. Она бродит в крови, и ее следы выявляют реакцией Вассермана. Это тоже клеймо. Кому как повезет.
– Его заразила жена, – сообщила Бельская, наш преподаватель. – Она заразила, и они разошлись. Не повезло человеку дважды. Включайте мозги, когда любите.
– Когда любишь, мозги не работают, – не согласилась Терентьева.
– Как включать? – перебил Старосельцев.
– Презервативом, – пояснила Бельская.
Все засмеялись.
– С женой? – вдруг возмутился Зиновьев. – Я жду счастья и радости, она мне болезни и гадости? Просто так? За здорово живешь?
– Я же сказала. Везет не всегда. У нас одни невезучие. Работа такая.
– Как карта выпадет, – невесело согласился Старосельцев. Это было на него не похоже.
Мы смотрели на больного, которому изменила жена, заразив его чужой любовью. Он стоял со спущенными брюками, глядя сквозь нас. В окно. Туда, где люди чаще прячут глаза. Ему было все равно. Нам нет. Нам было неловко и стыдно. Всем. Перед нами стоял человек, а не учебный препарат. Несчастный, невезучий человек. Почему жизнь с ним так обошлась? Что он сделал не так?
Бельская прошлась пальцами по его паховым лимфоузлам и продемонстрировала шанкр.
– Пропальпируйте лимфоузлы. При сифилисе они резиновой консистенции. Это типично. Надо запомнить.
Я не стала трогать резиновые лимфоузлы. Не хочу работать там, где одни невезучие. Я хочу, чтобы мои больные смотрели мне в глаза, а не прятали их от стыда. Мне от этого будет тяжело. Я такого не хочу.
Больного осмотрели, он так и не пошевелился. Ему все было все равно. Он смотрел в окно, не видя. В этой больнице люди смотрели внутрь себя.
Я вдруг вспомнила сощуренные глаза Терентьевой. Я не дружила с одногруппниками в общепринятом смысле слова. Они встречались, ходили куда-то, справляли дни рожденья вместе. Мне только дарили подарки на день рождения, потому что так было заведено. Подарили, разошлись – и все. Здесь у меня не было подруги, даже самой некрасивой, самой случайной. Я протягивала ладонь, нормальные человеческие отношения протекали между моих пальцев. Я привыкла жить с сухими ладонями. Адаптировалась. Если бы не Гера, я бы сошла с ума от одиночества. Не знаю, почему я об этом подумала. Может, я тоже смотрела сквозь людей внутрь себя?