Поскольку встал я на полтора часа раньше, чем нужно, на
работу можно было не спешить, и я снова «впал». Если вчера в театре я «впадал»
в непонимание маминой любви к папе, то сегодня я «впал» в свою обиду, как в
грязный мутный пруд, в котором невозможно свободно и радостно плыть, а можно
только бессмысленно болтаться, как известно что в проруби.
Я был музыкальным ребенком, что и немудрено при такой-то
наследственности, а если добавить к наследственности еще и обстановку, в
которой я рос, то путь мне был один: в музыканты. В три года меня посадили за
рояль, до семи лет я занимался под руководством мамы, в семь меня отдали в
музыкальную школу одновременно в классы скрипки и гитары. Музыку я любил,
занимался с удовольствием, но самым любимым предметом у меня было сольфеджио:
обладая превосходным слухом и чувством ритма, я писал диктанты легко, без
единой ошибки и быстрее всех.
Точно так же легко и безошибочно я пел с листа, дирижировал
и без проблем овладевал многоголосием. В восемь лет я сочинил первую свою
песенку, в десять - романс, в двенадцать - сонату для скрипки и фортепиано,
очень детскую, наивную, но родители ужасно радовались моим успехам и гордились
мной. Было совершенно очевидно, что я стану композитором, ведь сочинять музыку
мне нравилось куда больше, чем исполнять написанное другими. До четырнадцати
лет я и сам свято верил в свое композиторское будущее, но в четырнадцать, в
один прекрасный день, я услышал знаменитую композицию «July morning» и пропал.
То есть пропал в самом буквальном смысле. Я понял, что если и буду сочинять
музыку, то только такую, а никакую не инструментальную, не симфоническую и не
оперную. В девятом классе я уже играл на гитаре в рок-группе, исполнявшей
написанные мною песни и композиции.
У родителей был шок. Они оба мечтали о том, что вот я
вырасту, стану настоящим композитором (музыканты, пишущие то, что сочинял я,
считались композиторами ненастоящими), напишу оперу, и главную партию в ней
споет, конечно же, папа, и будут афиши на всех языках мира, где огромными
буквами будет написано: опера Игоря Дорошина, поет Владимир Дорошин. Ну, в
общем, что-то в таком роде. А я надежд не оправдал. Нет, нельзя сказать, что я
не любил оперу, трудно ее не любить, если слышишь эту музыку с самого рождения,
растешь рядом с ней, вдыхаешь ее вместе с воздухом. Я любил оперу и неплохо
знал материал, но любил и знал исключительно как потребитель, как слушатель, а
не как творец. Я рос нормальным современным пацаном, и мне куда интереснее была
музыка современная. Мелодии рождались в голове легко, и сами по себе, и на
конкретные слова. Поступать в музыкальное училище я наотрез отказался, чем
несказанно расстроил родителей, но они в тот момент еще лелеяли надежду, что я
одумаюсь, закончу среднее образование в общеобразовательной школе, а там они
как-нибудь меня утолкают. Но не тут-то было, я ловко увернулся и поступил в
среднюю школу милиции. Почему? Были причины. Потом как-нибудь расскажу. Решение
мое не было, как нынче модно говорить, протестным, оно было обдуманным и
выстраданным, но мама с папой этого не понимали и продолжали долбать меня
бесконечными разговорами о моем таланте и музыкальном предназначении.
Перенести эту долбежку было нетрудно по двум причинам.
Во-первых, папа постоянно ездил на гастроли, а мама, с тех пор как мне
исполнилось тринадцать, ездила вместе с ним, оставляя меня на попечение моей
собственной сознательности. Так что в воспитательном процессе зияли огромные
временные интервалы, в течение которых я успевал очухаться и набраться сил для
очередного витка противостояния. И во-вторых, благодаря тому, что папа был весь
в искусстве, а мама вся в папе, я вообще привык справляться один, то есть от
родителей не зависеть ни в бытовом плане, ни в психологическом. У меня хватало
ума и силы воли не забрасывать учебу в периоды их длительного отсутствия, а
квартира, когда я оставался один, всегда была в идеальном порядке, несмотря на
то что я, как уже говорилось, рос нормальным пацаном и у меня без конца паслись
приятели и одноклассники, некоторые даже жили по нескольку дней, а то и недель.
Я давал приют всем: и тем, кто поссорился с предками и ушел из дому, и тем, кто
банально прогуливал уроки, и тем, кому негде было собраться, чтобы выпить,
потрепаться и послушать музыку, и даже тем, кому некуда было пойти с девушкой.
Я научился готовить, планировать бюджет и разумно тратить деньги, и родители,
уезжая на гастроли, могли не беспокоиться о том, что я голодаю. Меня с раннего
детства приучали к самостоятельности, поскольку папа с мамой были еще очень
молоды, когда я родился, и у них было так много дел и забот, репетиций,
конкурсов, концертов, выступлений, и нужно было сделать все, чтобы я не висел
на них обузой, мешающей карьере и активной молодой жизни. Они и сделали, за что
я им по сей день безмерно благодарен. В шесть лет я мог зашить дырку на одежде
и пришить пуговицу, в десять - выбрать в магазине мясо и нажарить котлет, а в тринадцать
- жить один, при этом не спалить квартиру, не нахватать в школе двоек и не
уморить голодом кота. Да-да, у нас тогда был сиамский кот, Арамис, но это уже
совсем другая история. Как-нибудь я ее расскажу, если к слову придется.
Короче говоря, к тому моменту, когда между мной и родителями
началась открытая война, я был вполне взрослым, ответственным, самостоятельным
и независимым юнцом, которого невозможно было принудить к чему бы то ни было
криками, скандалами или холодным молчанием. Более того, меня нельзя было
«взять» и финансовыми клещами, потому что в выпускном классе я уже продавал
свои мелодии разным группам и получал вполне сносные деньги, намного
превышающие то, что мне выдавалось на карманные расходы. С шестнадцати лет я не
взял у родителей ни копейки, и это здорово развязывало мне руки в построении
психологической обороны от постоянных атак.
После окончания школы милиции я стал участковым
уполномоченным, а для мамы с папой окончательно превратился в неудачного сына.
С тех пор прошло двенадцать лет, восемь последних лет мы жили отдельно,
поскольку родители построили дом за городом и переехали туда, оставив меня в
городской квартире, разговоры о моем несостоявшемся композиторстве стали все
более редкими, и мне казалось, что все как-то успокоилось, устаканилось,
родители смирились с моим выбором, и если не начали его уважать, то хотя бы
перестали комплексовать из-за него. Ан не тут-то было! Вчера я получил от отца
по полной программе.
Арина уютно сопела у меня на коленях и ворочалась, пытаясь
устроиться поудобнее, я все бултыхался в мутном пруду своей обиды,
прислушивался к разлитой по всему телу душевной боли и обдумывал, как бы мне
полечиться.
Если бы мне было лет семнадцать или хотя бы двадцать, я
прибег бы к испытанному средству, которое никогда меня не подводило: позвонил
бы Светке Безрядиной (хотя в те годы, когда я был совсем юным, Светка носила
другую фамилию, девичью) и выплакался бы в ее широкое плечо. Но мне уже
тридцать два, а у Светки муж и двое детей, при этом она не работает, и ей совсем
не обязательно просыпаться в такую несусветную рань. И вообще, несолидно
как-то… Хотя она была и остается моим близким другом.
Мысль о звонке заставила меня вспомнить о том, что в мире
существует телефонная связь и есть телефоны, в том числе и мобильные, один из
которых весь вчерашний вечер истошно дребезжал в кармане моего пальто. Пока я
крутился на месте происшествия, я на звонки не отвечал, а потом вернулся домой
усталый и расстроенный и не удосужился проверить, кто же это так упорно меня
хотел. Вот и проверю.