Мне снится, что мы с Клэр гуляем по музею. Музей очень старый, картины в золотых рамках в стиле рококо, все посетители в высоких напудренных париках и огромных платьях, сюртуках и бриджах. Кажется, они нас не замечают. Мы смотрим на картины, но они не настоящие, это стихи, стихи в физическом проявлении.
– Смотри, – говорю я Клэр, – тут Эмили Дикинсон.
«Что сердцу? – Радость дай – Потом – уйти от мук…»
[87]
Клэр стоит перед ярким желтым стихотворением и, кажется, греется в его свете. Мы видим Данте, Донна, Блейка, Неруду, Элизабет Бишоп; заходим в комнату, полную Рильке, быстро минуем битников и останавливаемся у Верлена с Бодлером. Внезапно я понимаю, что потерял Клэр, и иду, потом бегу обратно через галереи и вдруг вижу ее: она стоит перед стихотворением, крошечным белым стихотворением, приткнувшимся в уголке. Она плачет. Подойдя к ней, я читаю:
Теперь, ложась спать, я молюсь Господу,
чтобы Он хранил мою душу;
если мне суждено будет умереть во сне,
я молю Господа принять мою душу.
Я валяюсь в траве, холодно, меня обдувает ветер, я голый и замерз в темноте, на земле снег, я на коленях, капает кровь, я протягиваю руку…
– Господи, у него кровь…
– Черт, как это случилось?
– Он оторвал все электроды, помогите мне его обратно положить…
Я открываю глаза. Кендрик и доктор Ларсон склонились надо мною. Доктор Ларсон выглядит расстроенным и обеспокоенным, но у Кендрика на лице радостная улыбка.
– Поймали? – спрашиваю я.
– Это был класс.
– Здорово.
И я проваливаюсь в обморок.
ДВА
12 ОКТЯБРЯ 1997 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
(ГЕНРИ 34, КЛЭР 26)
ГЕНРИ: Я просыпаюсь и чувствую запах металла, это кровь. Кровь везде, и Клэр свернулась посреди нее, как котенок.
Я трясу ее, она говорит:
– Нет.
– Клэр! Вставай! У тебя кровь!
– Мне снилось…
– Клэр, пожалуйста…
Она садится. Руки, лицо, волосы – все в крови. Клэр вытягивает руку, на ней лежит маленькое чудовище. Она просто говорит: «Он умер» – и начинает рыдать.
Мы сидим в обнимку на краю пропитанной кровью постели и плачем.
16 ФЕВРАЛЯ 1998 ГОДА, ПОНЕДЕЛЬНИК
(КЛЭР 26, ГЕНРИ 34)
КЛЭР: Мы с Генри собираемся уходить. Снежный день, и я натягиваю ботинки, когда раздается телефонный звонок. Генри идет по коридору в гостиную, отвечать. Я слышу, как он говорит:
– Да? Правда? – И потом: – Вот черт! Секунду, я возьму листок… – Затем долгая тишина, отмеченная время от времени просьбами: – Так, а это что…
Я снимаю ботинки, пальто и иду в гостиную в одних носках. Генри сидит на диване, на коленях у него, как котенок, примостился телефон, и он яростно что-то записывает. Я сажусь рядом, он улыбается мне. Смотрю в блокнот; наверху страницы написано: «4 гена: через 4, 1 безвременн., часовой, новый ген = перемещение?? Хром = 17 х 2, 4, 25, 200 + повторяет триацилглицерол, связь с полом? Нет, + слишком много рецепторов допамина, какие белки???» – и я понимаю: Кендрик это сделал! Он вычислил его! Поверить не могу. Он это сделал. И что теперь?
Генри крадет трубку и поворачивается ко мне. Он выглядит ошарашенным, как и я.
– Да что случилось-то? – спрашиваю я.
– Он собирается клонировать гены и внедрить их в мышь.
– Что?
– Он собирается сделать мышей, которые перемещаются во времени. И вылечить их.
Мы одновременно начинаем смеяться и пускаемся в пляс, кружимся по комнате, смеемся и танцуем, пока не падаем обратно на диван, задыхаясь. Я смотрю на Генри и думаю о том, что на клеточном уровне он совсем другой, он так отличается, а с виду – просто человек в белой рубашке и зеленом пиджаке, его рука в моей на ощупь кажется из кожи и плоти, он обычный, улыбается как самый обыкновенный человек. Я всегда знала, что он не такой, но в чем разница? Несколько букв в коде? Но разница должна быть, и мы должны найти ее и изменить, и где-то на другом конце города доктор Кендрик сидит в своем кабинете и вычисляет, как сделать мышей, которые не держатся за настоящее. Я смеюсь, но это вопрос жизни и смерти, и я перестаю смеяться, прикладывая ладонь ко рту.
ВСТУПЛЕНИЕ
12 АВГУСТА 1998 ГОДА, СРЕДА
(КЛЭР 27)
КЛЭР: Мама наконец заснула. Она спит в своей постели, в своей комнате; все-таки сбежала из больницы, только чтобы найти свой дом, убежище, превращенное в больничную палату. Но пока она этого не понимает. Всю ночь она разговаривала, плакала, смеялась, кричала, звала: «Филип! Мама! Нет, нет, нет…» Всю ночь цикады и древесные лягушки, как в моем детстве, создавали электрические разряды звука, и ночной свет делал ее кожу похожей на воск, худые руки молотили по одеялу в мольбе, хватая стакан воды, который я подносила к ее сжатым губам. Уже рассвет. Окно маминой комнаты выходит на восток. Я сижу в белом кресле у окна, лицом к кровати, не глядя на ряды пузырьков, ложек, стаканов, на капельницу с пузырем жидкости, и красную мигающую надпись, и судно, и сосуд для рвоты в форме почки, и коробку с резиновыми перчатками, и мусорку с предупреждающей надписью «Биологические отходы», полную окровавленных шприцев. Я гляжу в окно, на восток. Несколько птиц поют. Я слышу, как голуби, живущие в глицинии, пробуждаются. Мир серый. В него медленно просачивается свет, не розовый, а как быстро расползающееся пятно от апельсинового сока; какую-то секунду оно висит над горизонтом, а потом затопляет сад, и вот золотистый свет окрашивает голубое небо, и все цвета оживают. Лозы винограда, розы, белый шалфей, ноготки, каждая дрожащая капелька росы ранним утром кажется стеклянной. Серебристые березы по краю леса качаются, как белые нити, свешенные с неба. Над травой летит ворона. Ее тень летит под ней, и они встречаются, когда ворона приземляется под окном и один раз каркает. Свет доползает до окон и рисует мои руки и мое тяжелое тело в белом мамином кресле. Солнце взошло.
Я закрываю глаза. Шумит кондиционер. Озябну в, я встаю и иду к другому окну выключить его. Теперь в комнате тихо. Подхожу к кровати. Мама лежит неподвижно. Затрудненное дыхание, которое будило меня, прекратилось. Рот слегка приоткрыт, брови приподняты, как будто в удивлении, хотя глаза закрыты; может быть, она поет. Я встаю на колени у кровати, убираю одеяло и прикладываю ухо к ее груди. Кожа теплая. Ничего. Сердце не бьется, кровь не перетекает, дыхание не наполняет паруса ее легких. Тишина.
Я беру ее измученное, жалкое тело в руки, и она идеальна, на секунду она становится моей идеальной прекрасной мамочкой, и на эту секунду, когда ее кости вдавливаются в мою грудь, голова болтается, зараженное раком тело тяжело свисает с рук, она встает в памяти сияющая, смеющаяся, довольная: свобода.