— На мой взгляд, ты знаешь это, несмотря ни на что, — мягко настаивает он. — Твое тело подсказывает тебе. Твои месячные, я полагаю, не восстановились?
— Восстановились, — неохотно говорю я. — На прошлой неделе.
— С болью?
— Да.
— Груди у тебя мягкие?
— Да.
— Полней обычного?
— Нет.
— Ты чувствуешь дитя у себя в животе? Оно шевелится?
— Нет, я ничего там не чувствую с тех пор, как выкинула девочку.
— Сейчас тебе больно?
— Нет. Я чувствую…
— Да?
— Ничего. Ничего я не чувствую.
Он перестает задавать вопросы, сидит спокойно и дышит так тихо, что мне кажется, в комнате у меня мирно спит черный кот. Потом он переводит взгляд на Марию.
— Мне дозволено будет касаться королевы?
— Нет. Никому это не дозволено.
Он поводит рукой.
— Королева такая же женщина, как любая другая. Она хочет ребенка, как любая другая. Почему я не могу коснуться ее живота, как делаю со всякой женщиной, которой нужна помощь?
— Это королева, — повторяет Мария. — Трогать ее нельзя. Тело ее священно.
Он улыбается, как будто это, в самом деле, смешно.
— И все-таки, я надеюсь, кто-то его касался — иначе она бы не понесла.
— Это не повод для шуток! — одергивает его Мария.
— Итак, если я не могу осмотреть королеву, то тогда мне придется сказать ей, что я думаю, только на основании того, что я вижу. Ей придется довольствоваться догадками. — Он повернулся ко мне. — Если б ты была обычная женщина, а не королева, сейчас я бы взял тебя за руки.
— Зачем?
— Потому что мне придется сказать тебе то, что нелегко выслушать.
Я медленно протягиваю ему руки, унизанные бесценными кольцами. Он бережно принимает их в свои ладони, мягкие, как прикосновение ребенка. Его черные глаза взирают на меня без страха, на лице написаны нежность и сострадание.
— Если у тебя было кровотечение, то, скорее всего, чрево твое пусто. Там нет младенца. Если твоя грудь не полней обычного, значит, она не наполнена молоком и тело твое не готовится к материнству. Если на шестом месяце ты не чувствуешь, как ребенок шевелится внутри тебя, то либо он мертв, либо его там нет. Если ты ничего не чувствуешь, то, самое вероятное, дело в том, что чувствовать нечего.
— Но живот мой до сих пор вздут. — Я откидываю накидку и показываю ему, как круглится под рубашкой живот. — И он твердый. Я совсем не толстая, но выгляжу так же, как перед выкидышем.
— Возможно, там воспаление, — задумчиво говорит он. — Или же — будем уповать на Аллаха, что это не так, — опухоль. Или плод, который еще предстоит из себя исторгнуть.
Я вырываю у него свои руки:
— Ты желаешь мне зла!
— Ни в коей мере! Для меня ты не Каталина, инфанта Испанская, а женщина, которая ждет от меня помощи. Мне от души тебя жаль.
— Ничего себе помощь! — сердито вмешивается Мария. — Избави нас Господь!
— В любом случае я тебе не верю, — говорю я. — Ты думаешь одно, доктор Филдинг другое. С чего мне верить тебе, а не доброму христианину?
Он смотрит на меня долго, внимательно и нежно.
— Мне жаль, что я не могу предложить тебе лучшего. Но думаю, найдется немало таких, кто найдет сказать тебе что-то поутешительней. Я же верю в то, что нужно говорить правду. Я буду молиться за тебя.
— Мне не нужны молитвы неверного, — резко говорю я. — Уходи прочь и забери с собой свои дурные слова и свои молитвы!
— Пребудь с миром, инфанта, — с достоинством отвечает он, словно я его не оскорбила, и кланяется. — И раз ты не хочешь, чтобы я молился за тебя перед своим Богом, благословенно будь его имя, то тогда я буду надеяться, что во времена испытаний твой доктор окажется прав и твой собственный Бог тебе поможет.
Я молчу, и он удаляется, тихий, как черный кот, вниз по секретной лестнице. Я слышу его спокойный, размеренный шаг, его сандалии постукивают так же, как шлепанцы слуг у меня дома в Испании. Я слышу мягкий шелест его длинного платья, так непохожего на жесткие, плотные одежды англичан. В воздухе понемногу рассеивается запах, который он принес с собой, теплый и пряный аромат моей родной стороны.
И когда он совсем, бесповоротно ушел, и Мария де Салинас, повернув ключ, закрыла за ним дверь, мне отчаянно захотелось плакать, и не только потому, что приговор его оказался тяжким и суровым, но и потому, что ушел один из немногих людей в этом мире, способных сказать правду.
Весна 1510 года
Екатерина не рассказала своему юному мужу ни о визите чернокожего лекаря, ни о том, что тот думает о состоянии ее здоровья. Она никому об этом не рассказала, даже леди Маргарет Пол. Положилась на свою судьбу, призвала на помощь гордость и убежденность в том, что она избранное дитя Божье, и, не позволяя себе сомнений, продолжила жить так, словно беременна. Основания для этого у нее были. Лекарь-англичанин, мистер Филдинг, по-прежнему излучал уверенность, повитухи ему не противоречили, и весь двор находился в убеждении, что в марте или апреле Екатерина родит.
Генрих, нетерпеливо ожидавший появления первенца, как только это произойдет, собирался устроить большой турнир в Гринвиче. Потеря дочери ничему его не научила, он хвастался всем и каждому, что у него скоро родится здоровое дитя. Его остерегли лишь, что не к добру предсказывать пол ребенка, и с тех пор он твердил, что ему все равно, кто это будет, принц или принцесса. Кто бы ни родился, он будет любить его как первый плод их с королевой счастливого брачного союза.
Екатерина держала свои сомнения при себе и даже с Марией не делилась тем, что ни разу не чувствовала, как шевелится дитя в чреве. При этом день ото дня ей становилось все неуютней, ее знобило, все больше она смотрела на окружающий мир словно издалека. Подолгу простаивала на коленях в часовне, но Господь не заговаривал с ней, и даже голос матушки вроде замолк. Все сильней донимала тоска по Артуру, и это были не страстные томления молодой вдовы, а печаль по дорогому другу, единственному, кому она могла бы поверить свои страхи.
В феврале Екатерина, блистая улыбками, участвовала в масленичных гуляньях. Все видели ее сильно раздавшийся живот, и, отпраздновав начало поста, двор переместился в Гринвич в полной уверенности в том, что дитя родится сразу после Пасхи.
В Гринвиче для меня приготовили комнаты, сделав это в полном соответствии с указаниями Королевской книги, написанной покойной миледи Бофор. Стены увешаны гобеленами, на которых изображены приятные глазу сцены, полы устланы коврами, по ним разбросаны свежие, пахучие травы. Я медлю в дверях, за спиной у меня друзья пьют пряное вино за мое здоровье. Здесь, в этих комнатах мне предстоит исполнить свое предназначение, сослужить службу Англии, выполнить миссию, ради которой я рождена на свет. Глубоко вдохнув, я вхожу. Дверь за мной закрывается. Я не увижу своих друзей: герцога Бэкингема, милого Эдуарда Говарда, моего исповедника и испанского посла — пока не родится мое дитя.