— Сколько будет народу? — спрашиваю я, все еще всхлипывая и ловя ртом воздух.
— Всего сотня-другая зрителей, — неохотно отвечает смотритель. — Широкую публику не пустят, только придворных. Король сам приказал, только ради вас.
Я киваю. Ну и что, что ради меня, подумаешь. Перед нами у подножия башни открывается дверь, ступени здесь узкие, один стражник впереди меня тащит, другой подталкивает сзади.
— Я пойду сама, — заявляю я.
Они убирают руки, но держатся очень близко.
Моя комната на втором этаже, огромное застекленное окно выходит на лужайку. В жаровне разведен огонь, на столе Библия. В углу кровать.
Солдаты отпускают меня, становятся у двери. Смотритель глядит на меня, я на него.
— Вам что-нибудь нужно? — спрашивает он.
Я смеюсь, слыша такой дурацкий вопрос.
— Что, например?
— Что-нибудь вкусненькое, — пожимает он плечами. — Или утешение духовное.
Я качаю головой. Я даже сейчас не уверена в том, что Бог есть. Коли Он существует и Генрих Его любимчик, творящий Божью волю, значит, Богу угодно, чтобы я умерла, и в качестве особой милости на глазах избранной публики, а не огромной толпы зрителей.
— Мне бы хотелось получить плаху.
— Плаху?
— Да, плаху, на которой казнят. Можно поставить ее ко мне в комнату?
— Если вам угодно… Но зачем она вам?
— Потренироваться, — нетерпеливо объясняю я. Подхожу к окну, смотрю вниз. Многие из тех, кто придет сюда, были моими придворными, гордились этим, набивались ко мне в друзья. Теперь они соберутся поглазеть на мою казнь. Если мне суждено умереть, надо это сделать достойно.
Он сглатывает, ему невдомек, что у меня на уме. Он старик и умрет в своей постели, испустит последний вздох в окружении друзей и родных. А на меня уставятся сотни глаз, будут смаковать каждое слово, каждое движение. Если уж умирать, так умирать элегантно.
— Я сразу же распоряжусь принести вам плаху. Пригласить исповедника прямо сейчас?
Я киваю. Право же, если Бог и без того все знает и уже решил — я такая негодница, что мне пора умереть, не дожив даже до семнадцати годов, непонятно, зачем еще может понадобиться исповедь.
Он с поклоном выходит из комнаты. Солдаты кланяются и закрывают за собой дверь. Ключ со скрипом поворачивается в замке. Я выглядываю из окна, смотрю на рабочих и на эшафот. Они трудятся на славу, к вечеру управятся. К завтрашнему утру все будет готово.
Двое, пыхтя и сопя, втаскивают в комнату плаху. Она ужасно тяжелая. Рабочие искоса поглядывают на меня, не понимая, зачем мне плаха понадобилась заранее. Чего тут не понять? Коли станешь английской королевой в таком юном возрасте, одно утешение — выучить все подобающие церемонии. Хуже не придумаешь, когда целый свет на тебя смотрит, а ты не знаешь, что тебе пристало делать, а что нет, и все норовишь совершить какую-нибудь глупость.
Я становлюсь на колени перед огромным чурбаном, кладу на него голову. Не очень-то удобно. Пытаюсь повернуть голову то в одну сторону, то в другую. Опять неудобно, и так и этак. И смотреть мне будет не на что, глаза ведь завяжут. Ничего, крепко зажмурюсь под повязкой, словно ребенок, в надежде, что ночной кошмар исчезнет. Дерево прохладное, гладкое, холодит горячую от слез щеку.
Вот так щекой и прижмусь.
Сижу на корточках, разглядываю проклятую штуковину. Не будь она такой ужасной, впору бы расхохотаться. Я всегда считала, что унаследовала от Анны Болейн красоту, изящество, обаяние, а оказалось, получила в наследство только одно — ее плаху. Вот оно, мое наследство Болейнов. Voilà! — наследная плаха.
ДЖЕЙН БОЛЕЙН
Тауэр, 13 февраля 1542 года
Ее казнят сегодня, отрубят голову. Толпа уже собралась. Выглядываю в окно, вижу множество знакомых лиц. Друзья и соперники, давние друзья и давние враги, я их с детства знаю. Я выросла при дворе Генриха VII, многие из нас начинали службу при дворе королевы Екатерины Арагонской. Я весело машу рукой, кое-кто меня узнает, смотрит в ужасе.
Вот уже принесли плаху, она была где-то неподалеку, теперь двое молодых рабочих втаскивают эту тяжелую штуковину на эшафот. Рассыпают вокруг свежие опилки — они впитают кровь. Под эшафотом корзина, устланная свежей соломой. Там будет ее голова. Я знаю порядок, видела немало казней. Король Генрих не дает палачу бездельничать. Я была здесь, когда обезглавили Анну Болейн, видела, как она поднялась по ступеням эшафота, остановилась у края помоста перед толпой, как громко каялась в грехах и молилась о спасении своей души, а сама все глядела поверх голов на огромные ворота Тауэра, надеялась, что придет обещанное помилование. Только помилование не подоспело, и пришлось ей встать на колени и голову положить на плаху, а потом, широко раскинув руки, дать сигнал — пора. Я часто думаю, каково это, когда широко раскидываешь руки, словно готовишься взлететь, а мгновение спустя слышишь свист рассекающего воздух меча, чувствуешь, как широкое лезвие ерошит волосы на шее, и вдруг…
Екатерина, без сомнения, скоро узнает. За спиной у меня открывается дверь, входит священник в облачении, глядит торжественно и сурово, Библия и молитвенник прижаты к груди.
— Дитя мое, готовы ли вы к смерти?
Я громко смеюсь, получается так убедительно, что я смеюсь еще громче. Не могу же я ему сказать, что он ошибается, что меня нельзя приговорить к смерти — я сумасшедшая. Остается только показывать на него пальцем и глупо хихикать.
Он вздыхает, преклоняет колени рядом со мной, закрывает глаза. Я отбегаю в дальний угол, гляжу на него недоуменно. Он начинает нараспев читать покаянные молитвы, перечислять грехи, на меня даже не смотрит. Какие-то глупцы ему сказали, что меня надо подготовить к смерти, придется ему подыграть, не спорить же с ним, сумасшедшей это не к лицу. Придут в последний момент, объявят, что смертная казнь заменена тюрьмой. Я машу ему рукой, снова забираюсь на подоконник.
Внезапное движение в толпе, все головы поворачиваются в одну сторону, все взгляды устремлены на дверь у подножия башни. Встаю на цыпочки, прижимаюсь к холодному стеклу, пытаюсь разглядеть, что там происходит. Это она, маленькая Китти Говард, идет, пошатываясь, к эшафоту. Ноги ее совсем не держат, она тяжело опирается на стражника и приставленную к ней служанку. Им приходится почти тащить ее вверх по ступеням, маленькие ножки заплетаются. Ее слегка приподнимают и ставят на помост. От нелепости происходящего я разражаюсь смехом. Смех тут же обрывается — эта девчонка, почти ребенок, на пороге смерти! Потом вспоминаю: я же сумасшедшая — и снова смеюсь, пусть священник, который молится о моей душе, убедится, что я совсем потеряла рассудок.
Она почти без сознания, они щиплют ей щеки, бьют по лицу, пытаясь привести бедняжку в чувство. Заплетающимися ногами добирается она до края помоста, вцепляется в поручни, пытается заговорить. Мне не слышно слов, но, похоже, и остальным мало что слышно. Я вижу, как шевелятся ее губы, словно она пытается сказать: «Умоляю…»