А когда Мария падала без чувств и из уст ее вырывались слова любви; «Учитель, Иисусе мой любимый, возлюбленный мой Господи, приди ко мне», когда мольба ее превращалась в одну скорбную мелодию любовной тоски, — энтузиазм толпы доходил до безумия. Один за другим, словно в бреду, с дрожью ужаса, точно свершая нечто такое, что превосходит человеческие понятия, подходили они к Марии, погружали, как в кропильницу, пальцы в ее открытую рану на боку и, окропляя себя этой кровью, чувствовали в себе и над собой близкое присутствие Бога, наполнявшее их души мистическим страхом.
Община крепла духом, но живой источник ее таинственных волнений и экстаза — сама Мария таяла и слабела. Вскоре она почувствовала, что чистый поток ее духовных стремлений и полетов к возлюбленному как бы иссякает и мутится весьма сильно чувственными элементами.
Снова ее стало тянуть к старому, греховные мысли все чаще и чаще преследовали ее по ночам, все громче и громче звучал голос крови и страстной тоски.
Сознание ее то гасло, то вновь разгоралось, она то становилась ясновидящей, то погружалась в бездну тоски и безумия. Мария становилась раздражительной, дикой, несдержанной.
Она отказывалась слушаться старейшин, запиралась в своей келье, и часто вся община подолгу дожидалась ее напрасно. Несмотря на все настояния, Мария отказывалась показываться верующим.
Однажды попробовали привести ее силой, но тогда она до того разозлилась, что, казалось, ею овладели все демоны, взятые вместе.
Едва только Максимин обратился к ней, как раздался ее звонкий, напряженный голос и полилась звучная, греческая, шаловливая песенка Тимона. Мария стала раскачиваться в такт ей из стороны в сторону и быстро расплетать свои косы. Распущенные волосы, словно огненные змеи, завивались прядями вокруг лба и шеи, покрыв плечи и спину золотистым потоком.
Возмущенный Максимин ударил посохом об пол и стал публично стыдить ее.
Лицо Марии побледнело и стало белым, как бумага. Страшная, словно привидение, дерзко повернувшись к настоятелю, с изменившимися до неузнаваемости темно-синими глазами, она неожиданно разразилась диким криком:
— Что вы со мной сделали, вы, вы, вы все? Вы замутили до глубины души тихий покой моего сердца… столкнули меня в бездну греховную… Мои жилы благодаря вам наполнились кровью и грозят лопнуть… Я упивалась сладостью его крови, вы сделали то, что я умираю и погибаю теперь от жажды… Вы оболгали меня, испоганили красу мою, которую он так любил… Вы питаетесь мной, как шакалы, разрываете на части сердце мое, пьете по каплям, как вампиры, кровь мою! Сосете меня, как щенята львицу, рвете на куски мою душу… вы… вы… вы…
У нее захватило дух, не хватало слов. Прочь растолкала Мария диаконов, вбежала в свою келью и стала, как другие, кататься по полу и биться головой о стены.
Когда припадок миновал, в келью осторожно вошли диаконы. Мария, словно мертвая, лежала неподвижно, и, казалось, была без сознания, но едва только они стали творить над ней молитвы, вскочила на ноги, а когда они шарахнулись за дверь, захлопнула эту дверь с такой силой, что посыпалась известка.
Диаконы прислушались — сначала в келье было тихо, потом раздались рыдания и тихий горестный шепот, прерываемый глухими страдальческими стонами. Слышно было, что Мария зовет смерть, упоминает о крестной муке, зовет учителя, как будто бы громко разговаривает с ним, в чем-то упрекает его, Не зная, что делать, и не будучи в силах справиться с Марией, ибо она впадала в бешенство каждый раз, как только старейшины пытались войти к ней, Максимин и диаконы обратились к посредничеству брата Гермена.
Гермен, несмотря на свой почтенный возраст, не имел никакого сана в общине. Это был человек весьма тихий, замкнутый, державшийся несколько в стороне; на молитвенных собраниях он почти не бывал: явился как-то, чтобы повидать Марию, но ушел, не дождавшись конца. Жил он одиноко, никогда не возвышал голоса в общественных делах, но обладал какой-то удивительной силой личного обаяния, таинственное влияние которого испытали на себе многие верующие, приходившие к нему исповедаться в моменты сомнений и душевного расстройства.
Пришел он не скоро, а узнав, чего от него требуют, долго отказывался, наконец, согласился при условии, что разговор их останется тайной, что его оставят наедине с Марией и что все ее желания будут исполнены.
На последнее условие старейшины отказались согласиться, как на совершенно неприемлемое.
Когда результаты совещания сообщили Гермену, он молча накинул на себя плащ и направился к выходу.
Пытались уговорить его, пробовали торговаться с ним, но Гермен не уступал, и, наконец, согласились.
Старец спокойно, без всякого подчеркивания, словно к себе домой, вошел в келью, закрыл двери и присел на табуретке около постели, на которой лежала Мария лицом к стене.
Был уже вечер. Сквозь высокое окошко падали яркие лучи заката, заливая золотом ее спутанные волосы.
«Спит», — подумал Гермен, сложил на коленях руки, и по его изборожденному морщинами лицу пробежало легкое облачко печали. Когда уже совсем стемнело, он зажег стоявший на полочке светильник, прижав пальцем фитиль, чтобы он горел не особенно ярко.
Затем он опять сел и стал тревожно вслушиваться в быстрое и не правильное дыхание Марии, говорящее об ее ненормальном состоянии.
— Чего вы меня сторожите? — услыхал он ее быстрый лихорадочный шепот.
— Не сторожу, а только бодрствую над тобой, как отец над больным ребенком. Такая уж моя привычка, мне пришлось три года бодрствовать у постели моей последней взрослой дочери, с отчаянием следя за тем, как она угасала.
— Кто ты? — спросила Мария, не оборачиваясь, но понимая, что это кто-то другой, а не священники.
— Гермен, пожилой и измученный человек, ближний твой.
— Ближний, подосланный! — с горечью промолвила Мария.
— Никто меня сюда не присылал. Я пришел по доброй воле и могу уйти, если мешаю тебе.
Мария молчала; пульс ее бился, как молоток, нервы были напряжены, как струны, а из головы не выходила мысль, мелькнувшая в последнюю ночь, поглощавшая все ее внимание и все силы, Из груди ее от времени до времени вырывались глубокие вздохи, все тело вздрагивало, судорожное движение рук и ног говорило о том, что она страдает не только морально, но и физически.
— Я спрашиваю, о чем страдает твоя душа. Это сложный и исключительно твой вопрос, но скажи мне, дитя мое, чем болеет твое тело, ведь я отчасти и лекарь.
— Что у меня болит? Да у меня болит все: голова, руки, поясница, ноги, лицо, грудь, сердце, все внутренности… повсюду, на каждом месте у меня жгучая рана-Мария остановилась, недоверчиво посмотрела на старика и ядовито прошептала;
— Они подослали тебя, чтобы ты меня выспросил, что со мной, и рассказал им, но ты не узнаешь ничего, ничего. Стыдись, ты уже бел, как голубь, а хитер, как змей, и лицемерен, как лиса.
Гермен печально посмотрел на нее выцветшими глазами и, когда она несколько успокоилась, сказал: