Однажды, терпеливо выслушав мои упреки, леди Олдборо не выдержала и, задергавшись всем телом и лицом, что, разумеется, ее не красило, упала в обморок. Это было что-то новое и произвело на мою, в общем, мягкую натуру сильное впечатление. Я испугался и тотчас пожалел о своей жестокости. Если бы коварная изменница видела сквозь щелку между веками мое смятение, это должно было бы успокоить ее. Я несколько секунд держал леди Олдборо в объятиях, а затем бережно положил на кушетку, поправил платье и хотел звать на помощь, но она вдруг мертвой хваткой вцепилась мне в руку и, судорожно хватая воздух, забилась, как будто в агонии. Я все же умудрился вырваться и громко зазвонить в колокольчик. Но прежде чем явились слуги, мадам сочла необходимым немного прийти в себя и сесть, с безумным взором; из ее рта вылетали обрывки фраз: как я жесток… просто варвар… я хочу ее смерти… но ничего, она это заслужила… и даже что-нибудь похуже… но не от меня… В это мгновение на мой отчаянный трезвон прибежали две-три служанки; леди Олдборо сослалась на мигрень и попросила горничную принести нюхательную соль. Та принесла флакон, и некоторое время я имел глупость верить, будто это то самое лекарство. Когда мы снова остались одни, я начал просить прощения.
Должно быть, в моем голосе она уловила нежные нотки и подумала, что я совсем растаял от жалости и чувства вины. Имея достаточный опыт, чтобы понимать преимущества этого потепления в наших отношениях, и слишком мало душевной тонкости, чтобы не злоупотреблять ими, леди Олдборо продолжала сидеть в той же позе. Она заставила меня сесть рядом и вдруг заключила в жаркие объятия. Она не стала много говорить, зато постоянно вздыхала и пожирала меня глазами. Я оказался в совершенно новой для себя ситуации и поначалу испытывал большую неловкость, изо всех сил пытаясь ее утешить. В то же время я был слишком мужчина, чтобы только держать даму в объятиях, ловить на себе ее страстный взгляд и долго оставаться в заблуждении относительно ее намерений. Раскаиваясь в причиненном ей зле и искренне стараясь искупить вину, я не находил иных средств, как перейти к другим крайностям: все-таки я был слишком сластолюбив, чтобы ограничиться одними извинениями, а затем оставить ее страдать из-за моей чудовищной черствости. Я до такой степени увлекся, что на этот раз мы расстались лучшими друзьями. Отныне, уверенная в моем послушании, леди Олдборо перестала афишировать свою привязанность ко мне и притворилась, будто не рассчитывает более единолично владеть моим сердцем и предпочитает страдать, деля меня с другой, нежели потерять и те ничтожные знаки внимания, на какие способна моя благодарность. Довольный таким решением, я поверил в ее искренность и простился с леди Олдборо, а по размышлении и вовсе перестал укорять себя за грубое обхождение с ней. Исход обморока принес мне огромное облегчение; я перестал видеть вещи в трагическом свете и даже начал понемногу прозревать истину, однако остатки доверчивости сыграли со мной злую шутку, и я ограничился одними подозрениями. Доверься я лорду Мервиллу, он, несомненно, открыл бы мне глаза, не допустив, чтобы я стал жертвой столь вопиющего обмана; но мне суждено было добывать опыт ценою собственных заблуждений.
Во время одной или двух последующих встреч леди Олдборо всячески уверяла меня в том, что дела мои с Агнес успешно продвигаются вперед, во что мне тем более легко было поверить, что и сама девушка радовала меня все новыми безыскусными проявлениями своей возрастающей если и не любви, то симпатии. Самонадеянность моя дошла до таких пределов, что я чувствовал себя полководцем, способным предсказать точный день, когда падет крепость, – и вдруг, готовый вот-вот ворваться в замок, увидел перед собой ранее не замеченный непреодолимый ров.
Днем раньше я сообщил леди Олдборо, что не могу уклониться от поездки с тетушкой в театр, но что как только я доставлю леди Беллинджер домой, то сразу примчусь, чтобы поужинать с ней и Агнес, и выразил надежду, что они будут свободны. Около одиннадцати часов я появился у них. Леди Олдборо дожидалась, как было условлено, но я не увидел Агнес. Отношения мои с леди Олдборо к этому времени были таковы, что я счел себя вправе посетовать – и не без раздражения – на сей неприятный сюрприз, приписав отсутствие Агнес какой-нибудь зловредной уловке ее патронессы, рассчитывавшей остаться со мной наедине (такая претензия представлялась мне непростительной глупостью). Естественно, я не пытался скрывать дурное настроение – в то время, как леди Олдборо буквально лезла вон из кожи, чтобы отчасти смягчить мой гнев. Она заверила меня, будто Агнес упросила – под предлогом недомогания – отпустить ее нынче вечером и рано удалилась в свои апартаменты.
– Завтра утром, – коварно добавила леди Олдборо, – вы сможете лично удостовериться в правдивости моего рассказа, так как наверняка увидитесь с ней. Мне бесконечно жаль бедняжку. Жестоко с вашей стороны наказывать меня за то, что от меня вовсе не зависит.
Она говорила так искренно и так убедительно, что я приглушил в себе подозрения. Подали ужин, и мы цеременно расселись по разным сторонам стола, друг против друга.
После ужина, когда я уже подыскивал удобный предлог улизнуть, вошла камеристка леди Олдборо и, отведя ее светлость в сторону, с таинственным видом и находясь в крайнем волнении, прошептала что-то на ухо. Мне были слышны лишь отрывочные реплики: куда только катится человечество?.. давно подозревала что-то в этом роде… кто бы мог подумать… такое небесное создание… не осмеливалась сказать вашей светлости… я не заслуживаю есть хлеб вашей светлости… – в этот момент камеристка снова понизила голос. Мое любопытство достигло крайней точки.
Шепнув что-то камеристке, чтобы я не расслышал, леди Олдборо отпустила ее и вернулась ко мне; в ней как будто боролись гнев, растерянность, жалость и возмущение. Казалось, она не находит слов, чтобы выразить то, что у нее на душе. Все эти признаки душевного волнения породили во мне желание узнать, что случилось. Я потребовал, чтобы леди Олдборо рассеяла мое недоумение. Она как будто поколебалась и разыграла нежелание ввести меня в курс дела. Нетрудно было догадаться, что тайна относилась к Агнес, но это не давало ключа к разгадке. Наконец леди Олдборо, как бы против своей воли, разразилась горькими восклицаниями: мол, Агнес погибла, обесчещена, безвозвратно вступила на путь порока… Кровь бросилась мне в лицо; страсть, которую я носил в сердце и которая немедленно вспыхнула в моих глазах, ясно показала, что я считаю это гнусной клеветой. Но леди Олдборо основательно подготовилась к такому повороту событий. Она заверила меня, что и сама не желает верить, пока не убедится собственными глазами, чего не придется долго ждать, так как камеристка уведомила ее, что в эту самую минуту Агнес находится в объятиях любовника, ничтожного молодого человека. Такой выбор не делает чести ее вкусу и репутации. Леди Олдборо сказала, что с минуты на минуту ожидает возвращения камеристки, и та проводит ее в покои Агнес, чтобы ее светлость лично узрела безобразную сцену. Если я горю желанием и даю слово чести держать себя в руках, то могу составить ей компанию; но она не допустит огласки – не столько ради этого заблудшего создания, сколько ради репутации ее дома. Сраженный всем услышанным, я открыл было рот, но душивший гнев не дал мне говорить. Разумеется, я не мог отказаться от прямого и честного предложения лично удостовериться в падении Агнес. В то же время я боялся смертельного удара по самым заветным чувствам, которые в течение долгого времени лелеял в сердце и которые, благодаря затянувшемуся ожиданию, разрослись до невероятных размеров. Пока я колебался, застыв словно изваяние, вернулась камеристка леди Олдборо и на секунду замешкалась, явно желая поговорить со своей госпожой без свидетелей. Леди Олдборо заявила, что от меня у нее нет секретов, и попросила камеристку говорить все без утайки.