У нее не было другого способа уговорить кормилицу преодолеть страх и отвращение и напитать своим молоком великовозрастное дитя, как только увеличив размер вознаграждения. Наконец бедная женщина, отвернув лицо, выпростала грудь, и он так присосался к ней, больше похожий на вампира, чем на человеческое существо. Он являл собой леденящую кровь карикатуру на католического святого, которого, по преданию, дочь спасла от неминуемой смерти чудом своего молока.
Я стоял, будто пригвожденный к месту, сломленный обрушившимся на меня горем, сила которого в эти первые минуты превосходила даже силу моего гнева. Невозможно было ошибиться относительно истинных мотивов столь извращенной благотворительности. Несколько раз я был на грани того, чтобы покинуть свое укрытие и присоединиться к сей живописной группе. Наконец во мне пробудилась гордость и, показав это непотребство во всей красе, взяла верх над яростью, подстрекавшей меня предстать перед леди Трэверс аки судья и насладиться ее смятением. Возможно, упреки и обвинения и облегчили бы мне душу, но не слишком ли много чести для гнусной изменницы? Уважение к себе пересилило во мне презрение к этой женщине. В конце концов, я ничего не терял, кроме плотских радостей, к которым пристрастился, но этот эпизод открыл мне глаза на их непристойный характер. В сущности, в нем не было ничего удивительного – если принять во внимание все, что я о ней слышал. И все-таки мне было так больно, как будто у меня отняли ногу. Воспоминание о начинавшейся гангрене помогло мне справиться с болью и вернуло терпение, достаточное для того, чтобы перенести всю сцену до конца, не открывая своего присутствия.
Наконец кормилицу отпустили, наказав прийти еще раз, и леди Трэверс, после нескольких ласк, камня на камне не оставивших от моих сомнений, даже если бы они еще были, вызвалась лично проводить этого сатира в его апартаменты. Путь для отступления был свободен, и я мог удалиться – без лишних объяснений.
Когда будуар опустел, я выбрался из укрытия и с величайшим безразличием относительно того, заметит меня кто-либо или нет, направился к выходу. Привратника снова не оказалось на месте. Я сам открыл дверь и покинул этот дом, чтобы больше не возвращаться.
Движимый потребностью выговориться и таким образом освободиться от душившего меня гнева, я бросился к лорду Мервиллу, однако его не оказалось не только дома, но и в городе: ожидали, что он вернется лишь на следующий день. Не могу сказать, чтобы я очень уж сожалел об этом, так как ярость моя понемногу улеглась и я понял, что его отсутствие счастливо избавило меня от не делающих мне чести признаний.
Тем не менее я так ослаб от пережитого, что опустился в кресло и попросил слугу принести письменные принадлежности. Гнев продиктовал мне письмо к леди Трэверс, насквозь пропитанное желчью и уксусом. То был любопытнейший обличительный документ, в котором я вовсю бранился и отказывался от дальнейших услуг ее светлости. Я советовал ей найти утешение в своем дикаре-Адонисе, как только ее заботы поставят его на ноги.
Поставив точку в этом бесславном послании, я поручил слуге отнести его и не дожидаться ответа, а сам отправился домой. Как я и думал, у леди Трэверс хватило ума не вступать со мной в переговоры. Да и что могла она сказать по поводу столь вопиющего, столь безнравственного поступка? Я не интересовался, как она отреагировала на мое письмо. Возможно, не так остро, как хотелось мне в момент написания. Люди, способные так низко пасть, не отличаются особой чувствительностью, упреки и обвинения становятся для них привычным делом. Леди Трэверс, которая зачастую вела две или три интриги одновременно, не могла позволить себе особую деликатность чувств либо прийти в отчаяние от нашего разрыва. Некоторое время спустя мне сказали, что она буквально последовала, по крайней мере, одному моему совету: поставила во главе своего дома выздоровевшего к тому времени Баралта – и пусть люди думают, что хотят!
Случается, сама чудовищность нанесенного вам оскорбления помогает утешиться; к тому же и врожденный оптимизм не позволял мне слишком долго предаваться отчаянию. Со временем я стал стыдиться факта написания издевательского письма: не только по той причине, что оно свидетельствовало о тяжести нанесенного мне удара, но и потому, что оно не вязалось с пробудившимся в моей душе сочувствием к этой женщине. Отныне я смотрел на леди Трэверс как на одно из тех несчастных созданий, которые беззащитны перед неистовством пагубных страстей, торжествующих над интеллектом и соображениями высшего порядка, так что эти горемыки даже приносят человечеству пользу, показывая на своем примере бездну порока, куда их сталкивает недостаток умеренности и безудержная погоня за наслаждениями.
Таким образом, леди Трэверс утратила власть надо мной, и ни красота ее, ни воспоминания о расточительных ласках не могли больше причинить мне ни радости, ни горя. Благодаря этому разоблачению я сверг ее с пьедестала и низвел даже ниже уровня тех бедняг, которым, в отличие от нее, было нечего терять и которые могли нуждой оправдывать свое падение. Эти несчастные делают разврат своей профессией и смотрят на него как на тяжелую, грязную работу. У леди Трэверс не было подобных уважительных причин, благо красота, происхождение и богатство давали ей возможность выбора. Достоинство, вкупе с хорошим вкусом, если и не оправдывает, то хотя бы облагораживает наши слабости. Подобно тому, как добродетели наши сами по себе могут служить наградой, так же и пороки несут в себе свою погибель. У меня не было сомнений в том, что недостаток самоуважения рано или поздно послужит ей наказанием, даже если она и не станет особенно сокрушаться из-за утраты человека (меня), к которому будто бы питала бешеную страсть, тогда как на самом деле это было лишь мимолетным увлечением.
Поскольку способность быстро утешаться – не последняя в характере фата и сластолюбца, трезвые размышления не преминули совершенно меня исцелить, так что я даже устыдился. А так как для вышеупомянутого человеческого типа нет ничего естественнее, нежели быстро переходить от одной крайности к другой, то я даже радовался своему освобождению, давшему мне возможность с головой окунуться в новые приключения: не столько ради наслаждения, которое могла дать новая любовница, сколько ради удовольствия затем порвать с нею. Таков образ мысли и образ жизни всякого сластолюбца, такова цена его обращения.
Мысленно объявив войну женскому полу, я все же не был таким глупцом, чтобы считать, будто все женщины одним миром мазаны и одинаково заслуживают презрения, но в целом я был о них невысокого мнения, так как не раз замечал, что они чаще всего презирают тех, кто их боготворит, зато те, кто вовсе не стараются заслужить их внимание, пользуются наибольшим успехом. В этом женщины уподобляются церкви и государству.
Наделенный всеми качествами, необходимыми для того, чтобы им нравиться, я решил волочиться за всеми подряд, не позволяя себе серьезной привязанности либо страсти, а культивируя отношение, подобное отношению пчелы к цветку: собрать нектар и лететь к следующему.
Однако, какой бы высокомерный вид я на себя ни напускал, мягкость характера и остатки молодой искренности неизменно приводили к тому, что мне было гораздо легче завести любовницу, чем избавиться от нее. Впрочем, это неудобство уравновешивалось тем обстоятельством, что новая пассия устраивала скандал старой и, без всяких усилий с моей стороны, устраняла ее с дороги. Женщины от природы – соперницы, а посему, вместо того чтобы объединиться против общего врага, увязают в предательстве и вероломстве по отношению друг к другу. Плохое обращение с одной представительницей прекрасного пола только льстит остальным; каждой хочется убедиться, что ее чары позволяют ей восторжествовать над тем, кто восторжествовал над тысячами. На эту удочку попадаются многие; им остается утешаться тем, что их пример так же мало поможет их последовательницам, как им самим послужил пример предшественниц.