Только несколько раз испытав все это и притупив как следует ощущение страданий, обрела я способность чувствовать щекочущий поток успокоительных сладостей, что вызывал во мне восхитительный отклик и умиротворял разыгравшуюся мою чувственность – к избытку услады пришла от избытка боли. Когда же свидания наши стали следовать одно за другим и я к ним привыкла, то тогда ощутила я воистину несравненное удовольствие, наслаждение из наслаждений, когда горячий стремительный поток проходится по всем зачарованным внутренностям… благодатный поток! какое упоение! какой восторг! невыносимое, неодолимое наслаждение это даровано природой, без сомнения, для того, чтобы дать облегчение, почувствовать восхитительное мгновение таяния внутри, о приближении которого предупреждают милый бред и сладостный трепет в миг истечения струящейся неги, в которой тонет само наслаждение.
Как часто, когда яростная путаница моих страстей смывалась упоительным потоком, в томных размышлениях задавала я себе спокойный вопрос: дарует ли природа всем своим созданиям такое же счастье, как и мне? Или: чего стоят все эти страхи последствий в сравнении с радостями одной только ночи, проведенной с таким, недоступным пониманию моих глаз и сердца, очаровательным, любящим, несравненным юношей?
В непрестанном круговороте любовных восторгов, поцелуев, воркования, забав и всякого рода услад провели мы целый день до самого ужина. Наконец подали ужин, но прежде Чарльз, не могу понять зачем, накинул на себя одежду, уселся рядом с кроватью, устроил из постели и простыни стол со скатертью, который сам накрыл и сам за ним прислуживал. Ел он с прекрасным аппетитом и, казалось, радовался, видя, как ем я. Судьба моя меня обвораживала, я так увлеченно сравнивала восторги, в которых ныне купалась, со скукой и пресностью всей прежней моей жизни, что считала все это весьма дешевой платой за все свои утраты или риск того, что восторги окажутся недолговечными. Настоящее, сиюминутное полностью заполнило мое сознание, до самых его укромных уголков.
В ту ночь мы легли вместе и после того, как вновь вкусили от благ удовольствия, самой природою, уставшей и удовлетворенной, были преданы в руки сна – руки возлюбленного моего обвивали меня, осознание чего сделало сон еще более сладким.
Поздно утром я пробудилась первой и, едва дыша от опасения нарушить его покой, смотрела, как, бережно высвободив меня из своих рук, возлюбленный мой крепко спал. Мой чепчик, волосы, рубашка – все на мне было в беспорядке от неистовств, мною испытанных, так что я воспользовалась случаем и привела все в надлежащий порядок – почти не отрывая восторженного взгляда от спящего юноши, чувствуя, как уходит вся боль, какую он мне причинил, и безмолвно признавая, что наслаждение с лихвой заплатило за все мои страдания.
День занялся. Я сидела в постели, все белье на которой было скомкано, скручено или было сброшено из-за неистовства наших движений да знойной духоты. Не могла я не поддаться искушению, что влекло меня так неукротимо: в этот светлый миг радовала я взор свой созерцанием всех юношеских красот, которыми уже успела насладиться и которые теперь были почти полностью обнажены передо мной; даже то, что скрывала в жгут свернувшаяся рубашка, рисовалось в моем воображении так же ясно, как и остальное. Влюбленная по уши, я просто парила над ним! Мне мало было двух глаз, какими я впитывала красу всех его обнаженных прелестей, мне нужно было по крайней мере сто глаз, чтобы досыта усладить свой взор.
О! если бы я могла обрисовать его фигуру такой, какой вижу ее даже сейчас – а она до сей поры не покидает моего воображения! – в полный рост, само совершенство мужское во всей своей красе. Представьте себе лицо без единого изъяна, оттененное первоцветом и весенней свежестью возраста, придающего красоту любому полу, лицо, где лишь над верхней губой пролегла тень от едва начавшего пробиваться первого пушка.
Двойные рубины пухлых губ его разошлись и, казалось, выдыхали воздух приятней и чище, чем тот, что вдыхали. Ах! чего только мне стоило удержаться от такого желанного поцелуя!
Прекрасная, славно выточенная шея, украшенная сзади с обеих сторон кольцами естественно вьющихся волос, соединяла голову с телом совершенной формы и крепко сбитым, сила и мужская мощь его внешне скрывались и смягчались нежностью цвета лица, изяществом черт, гладкостью кожи и округлостью плоти.
На белоснежном пространстве по-мужски широкой груди пунцовые соски казались бутонами роз, готовыми вот-вот лопнуть.
Даже сорочка не могла скрыть от меня соразмеренность и завершенность его форм там, где талия плавно переходила в чресла и уклон сменялся крутым возвышением боков, где холеная, гладкая и ослепительно белая кожа блестела, обтягивая твердые округлости спелой плоти; при легчайшем нажиме она подергивалась рябью, но стоило попытаться нажать посильнее, как пальцы начинали скользить, словно по поверхности тщательно отполированной слоновой кости.
Бедра его, превосходно вылепленные, округлые в наливе молодости и силы, постепенно сужающиеся к коленям, казались двумя столпами, достойными того тела, какое они поддерживали и внизу которого находился таран, яростно вломившийся и почти сокрушивший те мягкие мои части, что еще не переставали отзываться болью на эту ярость. Но посмотрите на него теперь! Обессиленно упавший, откинувши полуприкрытую пунцовую головку на поверхность бедра, умиротворенный, податливый – ничто в его облике не говорило о способности сотворить зло и жестокость, им причиненные. Роскошная поросль мягких в колечки свившихся волос окружала его основание, оттеняя его белизну; покрытый узором вен податливый ствол, словно ужавшись, съежившись, сплющившись, обратился в истомленного рыхлого толстячка, поддерживаемого меж бедер своим шарообразным придатком, этим волшебным мешочком сокровищ сладострастной природы, который, казалось, вобрал в себя все морщинки и все складки великолепного, молодого, без изъянов тела. Совершенной композиции картина, привлекательнее и трогательнее которой у природы нет. Она, конечно же, бесконечно превосходит все эти обнаженные тела, что изображаются художниками в живописи, в скульптуре и в произведениях любого из искусств, которые покупаются за бешеные деньги; так уж получается, что превосходство и величественность того, что можно увидеть в реальной жизни, мало кем осознается, разве что теми немногими, кого природа наделила пылом воображения и кто в суждениях своих верен той истине, что истоки, первоосновы красоты, непревзойденные творения самой природы превыше всех своих отражений в искусстве и что, как бы ни посягало богатство, оно не в силах заплатить за эти творения сполна.
Всему, впрочем, приходит конец. Одно движение юного ангела в размягченности уже уходящего сна – и все сокровища были скрыты от моих глаз оправленными рубашкой и простынью.
Тогда я легла, направив руки к той части своего тела, где виды, коими только что я любовалась, уже вызывали мятеж, силой превосходивший и боль и страдания, усмиряя его, пальцы мои сами открыли уже проторенный проход. Однако долго сравнивать там разницу между девственницей и теперь уже законченной женщиной мне не пришлось: проснулся Чарльз и, повернувшись ко мне, спросил, каково мне спалось, и, едва выслушав ответ, запечатлел на моих губах исторгающий восторг и обжигающий поцелуй, пламя которого проникло мне в сердце, а оттуда разошлось по всем-всем жилочкам, по всему телу. Тут же, словно в гордыне своей отплачивая мне за учиненный осмотр нагих его красот, он откинул простыню и поднял как мог высоко на мне рубашку – пришел его черед любоваться дарами, какими осчастливила природа меня; руки его тоже не бездействовали, сразу же прошлись по каждой частичке моего тела. Восхитительная скудность и твердость еще не созревших, но многообещающих грудей, белизна и упругость плоти – все во мне, казалось, вызывало его удовлетворение. Любопытство влекло его взглянуть на разорение, им учиненное, в центре сверхъяростного таранного удара; подложив под меня подушку, он устроил меня так, как то отвечало целям его своенравной проверки и на вид и на ощупь. Кто, скажите, может в словах выразить огонь, сверкавший в его очах и горевший на его дланях! Лишь вздохами радости и милой неразборчивостью восклицаний мог он тогда воздать мне хвалу. К тому времени орудие его вновь было твердо нацелено на меня, я смогла рассмотреть его в момент высочайшего подъема и возбуждения. Чарльз сам ощупал его и, видимо нашел состояние удовлетворительным, с улыбкой любви и добродетели схватил он мою руку и мягко, но настойчиво поднес ее к гордости своего естества, роскошнейшему шедевру его. Слабо сопротивляясь, я не могла не ощутить то, что сжать было мне не по силам, – столп из белейшей слоновой кости, причудливо испещренный голубыми прожилками и увенчанный – при напрочь откинутом капюшоне – головкой, на котором сама жизнь играла всеми оттенками красного и алого, – никакой рог не мог быть тверже и жестче, зато и никакой бархат не мог быть столь мягок, ласков и отзывчив на прикосновение. Чарльз препроводил мою руку еще ниже, туда, где природа и наслаждение совместно устроили сладострастную свою сокровищницу, столь ловко закрепленную и подвешенную к основанию первичного их орудия и прислужника, что его смело можно было счесть заодно и казначейским распорядителем; там довелось мне через мягкую оболочку хорошо разобраться в содержимом – паре округлых шариков, которые, казалось, были созданы для игры, но упрямо не давались в руки, ускользая от любого, даже очень легкого, давления снаружи.