Что касается этой девки, то для меня она, во всяком случае как прислужница, пропала: и сорока восьми часов не прошло, как ее высокомерность – результат того, что произошло между нею и мистером Г., – дала мне такой очевидный повод в одну минуту уволить ее, что не сделать этого было бы просто чудом. Так что мой джентльмен не смог выразить несогласия по этому поводу, и у него не появилось ни малейшего подозрения относительно истинных моих мотивов. Что стало с нею потом, про то не ведаю, но, памятуя о присущей мистеру Г. щедрости, могу предположить, что без заботы он ее, безусловно, не оставил, но и в связь с ней, надеюсь, больше не вступал. Его снисхождение к такому грубому лакомству объяснялось лишь внезапной вспышкой вожделения при виде пышущей здоровьем, полногрудой и податливой деревенщины и было не более странным, чем голодание или, напротив, прихотливый аппетит для человека, привыкшего к мясным блюдам из вырезки, но решившего резко изменить диету.
Если бы я рассматривала выходку мистера Г. только в такой гастрономической плоскости или довольствовалась бы тем, что рассчитала прислугу, я рассуждала и поступала бы верно; только я, будучи во власти всяческих надуманных бед и прегрешений, сочла, что мистер Г. чересчур дешево отделается, если я не пойду дальше в отмщении своем и не отплачу ему, что в точности отвечало состоянию моей души, тою же монетой.
Сей достойный акт справедливости не заставил себя ждать, слишком уж накипело у меня на сердце.
Недели за две до того мистер Г. взял к себе в услужение сына одного из своих арендаторов, только что приехавшего из деревни очень симпатичного паренька лет девятнадцати, не больше, свеженького, словно роза, с фигурой, ладно скроенной и крепко сшитой. Короче, внешность его послужила бы приличным оправданием любой женщине, какой он пришелся бы по сердцу, даже если бы мысль об отмщении и не туманила ей голову: любой женщине, говорю я, у кого нет предрассудков и у кого достаточно сообразительности и присутствия духа, чтобы предпочесть высшее из наслаждений высотам гордости.
Мистер Г. облачил парня в ливрею, и основным делом его стало (после того, как ему показали, где я живу) приносить и относить письмо и записочки от своего господина ко мне и обратно. Положение содержанки, как можно догадаться, не из тех, что вызывают уважение даже в среде презреннейшей части человечества, того меньше стоило ждать его от людей неотесанных и невежественных. Неудивительно потому, что я не могла не замечать, как этот малый, посвященный в смысл моих отношений с господином его приятелями слугами, бывало, конфузясь, взирал на меня с той стыдливостью, какая для нашего пола выразительнее, трогательнее и желаннее, чем любые иные проявления чувств. Фигура моя его, видимо, очаровывала, но в скромности и невинности своей он, верно, и не подозревал, что наслаждение разглядывать меня дарили ему любовь или вожделение; глаза же его, от природы похотливые, а тут еще и озаренные страстью, говорили куда больше, чем он даже предполагал их способными выразить. Таким образом, сказать по правде, я всего-навсего заметила миловидность юноши, ни в малой степени не кокетничая с ним: уже одна только гордость уберегла бы меня от подобного, если бы мистер Г. не опустился до случки с горничной, к которой он даже вполовину человеческой страсти воспылать не мог, и не подал бы тем самым опасный для меня пример, так что теперь я стала смотреть на этого паренька как на во всех отношениях очаровательный инструмент замышленной мною отплаты мистеру Г. по обязательству, при котором я скорее совесть в себе убила бы, чем осталась у него в долгу.
Рассчитывая добиться исполнения своего замысла, я два-три раза, когда этот молодец приходил с записочками, устраивала так, что он – словно само собой, будто невзначай – оказывался у моей постели, когда я еще не вставала, или в моей уборной, когда я одевалась; я беззаботно показывалась или позволяла себя разглядывать, и тут – будто безо всякого умысла – то грудь порой обнажала чуть больше, чем следовало, то волосы, делавшие столь прелестной мою головку, распускала, погружая в их естественный водопад расческу, а то с ножки стройненькой вдруг спадала подвязка, которую я позаботилась не завязать перед его приходом, и направляла его мысли в нужное мне русло, что подтверждали вспыхивавшие глаза паренька и румянец на его щеках; довершали дело особенные легкие пожатия руки, когда я забирала у него послания.
Убедившись, что он уже достаточно созрел и распален для моих целей, я поддала жару, задав ему несколько наводящих вопросов, вроде таких: а нет ли у него любовницы?.. она красивее, чем я?.. смог бы он влюбиться в такую, как я?.. ну, и всякое такое. На все на это краснеющий простак отвечал прямо, как мне того хотелось: его охватывала скованность, свойственная подлинному естеству и нетронутой невинности, и в то же время держался он со всей неуклюжестью и простотой деревенского обращения.
Решив, что он уже дошел до отметки, для него предназначенной, я однажды, ожидая его к определенному часу, позаботилась о том, чтобы убрать все преграды с пути, мною замышленного. Все было готово; он подошел к двери гостиной и постучал, я пригласила его войти, что он и сделал, притворив за собой дверь, и я тут же убедила его закрыть двери изнутри на задвижку, делая вид, что без этого ее может распахнуть сквозняком.
Сама же я во весь рост вытянулась на том самом диване, который был свидетелем вежливых утех мистера Г. Я была в том состоянии раздетости, какое достигается тщательной небрежностью, свободой одеяний и их крайне возбуждающим беспорядком: никаких корсетов, никаких фижм и кринолинов… никаких помех, никаких препятствий и в помине нет. С другой стороны, он стоял несколько в отдалении, и взгляд мой охватывал целиком всю его красиво очерченную, ладную фигуру здорового деревенского парня, от которого исходила сладостная свежесть цветущей молодости; блестящие совершенно черные кудри его, удачно обрамлявшие лицо крупными завитками, были мило подобраны сзади; новые плотно облегающие лосины хорошо очерчивали налитые, словно вылепленные бедра, белые чулки, расшитая позументом ливрея, косая сажень в плечах – все это вместе являло картину, на которой красоты плоти и крови никак не ущемлялись скудостью наряда, более того, им даже шла его щеголеватая аккуратность и простота.
Я велела ему подойти и подать принесенное послание, небрежно отбросив при этом книгу, которую держала в руках. Он зарделся, подошел настолько, чтобы можно было подать письмо, протянул его и довольно неуклюже застыл, дожидаясь, когда я заберу конверт, не в силах глаз оторвать от моей груди, которая, благодаря старательно учиненному беспорядку с шейным платком, была достаточно обнажена и казалась скорее слегка прикрытой, чем упрятанной под одеждой.
Улыбаясь ему прямо в лицо, я приняла письмо и тут же, мягко ухвативши его за рукав рубашки, потянула парня к себе, вспыхнув при этом румянцем и почти трепеща, ибо, несомненно, крайняя его стыдливость и полнейшая неумелость требовали, чтобы, по крайней мере, на первых порах мои позывы придавали ему уверенность. Тело его достаточно склонилось надо мной, так что, потрепав его по гладким, безбородым скулам, я спросила, уж не страшится ли он леди, а потом взяла и утвердила его руку на своей груди, нежно прижав ее. Грудь моя успела прекрасно оформиться и налиться плотью, сейчас, охваченная желанием, она часто и бурно поднималась и опускалась под его рукой. Вот уже взор юноши загорелся взрослым огнем воспламененного естества, щеки его заалели: онемев от радости и, похоже, стыда тоже, он не в силах был вымолвить ни слова, но его облик, его чувственность достаточно убеждали меня в том, что призыв мой услышан и что мне нечего бояться разочарования.