— Но как же быть, как петь, когда приходится опасаться, как бы музыка не взволновала его? — прошептала ему Консуэло.
— Наоборот, надо взволновать его, — также шепотом ответил маэстро.
— Он очень рад, когда его выводят из апатии, так как после сильных переживаний на него находит поэтическое вдохновение.
Консуэло спела арию из «Ахилла на Скиросе», лучшего драматического произведения Метастазио, положенного на музыку Кальдара в 1736 году и поставленного на сцене во время свадебных торжеств Марии-Терезии. Метастазио был так же поражен ее голосом и умением петь, как и в первый раз, когда услышал ее, но он решил замкнуться в натянуто-холодном молчании, как это сделала она, когда он говорил о своих недугах. Однако это ему не удалось, ибо, вопреки всему, достойный поэт был истинным художником, а прекрасное исполнение Консуэло задело самые чувствительные струны его сердца, пробудило воспоминания о больших триумфах, и здесь уже не было места неприязни.
Аббат Метастазио пробовал было бороться с всемогущими чарами искусства. Он кашлял, ерзал в кресле, как человек, отвлекаемый болями, но тут ему, видимо, пришло на память нечто более волнующее, чем воспоминания о славе, и он разрыдался, закрыв платком лицо. Порпора, сидя за креслом Метастазио, делал знаки Консуэло не щадить его чувствительности и с лукавым видом потирал руки.
Слезы, обильные и искренние, вдруг примирили девушку с малодушным аббатом. Едва окончив арию, она подошла к нему, поцеловала его руку и проговорила с искренней сердечностью:
— Ах, сударь, как я была бы горда и счастлива, что мое пение так растрогало вас, если бы меня не мучила совесть. Я боюсь, что повредила вам, и это отравляет мое счастье!
— О! Дорогое дитя мое! — воскликнул совершенно покоренный аббат. — Вы не представляете, не можете себе представить, какое благо вы доставили мне и какое причинили зло! Никогда до сих пор я не слышал женского голоса, до того похожего на голос моей Марианны. А вы так напомнили мне ее манеру петь, ее экспрессию, что мне казалось, будто я слышу ее самое. Ах! Вы разбили мое сердце!
И он снова зарыдал.
— Их милость говорит о прославленной певице, которая всегда должна служить для тебя образцом, — о знаменитой, несравненной Марианне Булгарини, — пояснил своей ученице Порпора.
— О, Romanina! — воскликнула Консуэло. — Я слышала ее ребенком в Венеции. Это было моим первым впечатлением в жизни, и я этого никогда не забуду!
— Вижу, что вы слышали ее и в вас живет неизгладимая память о ней, проговорил Метастазио. — Ах, дитя! Подражайте ей во всем — ее игре, ее пению, ее доброте, ее благородству, ее силе духа, ее самоотверженности! О, как она была хороша в роли божественной Венеры в первой опере, написанной мною в Риме! Ей я обязан своим первым триумфом.
— А она обязана вашей милости своими наибольшими успехами, — заметил Порпора.
— Это правда, мы содействовали успеху друг друга. Но я никогда не мог вполне расквитаться с ней. Никогда столько любви, столько героической самоотверженности и нежной заботливости не обитало в душе смертной! Ангел моей жизни, я буду вечно оплакивать тебя и вечно жаждать, чтобы мы соединились! туг аббат снова залился слезами. Консуэло была чрезвычайно взволнована. Порпора делал вид, что он также растроган, но, вопреки его желанию, лицо его выражало иронию и презрение. От Консуэло не ускользнуло это, и она собиралась упрекнуть его в недоверии или черствости. Что касается Метастазио, он заметил лишь тот эффект, который стремился вызвать — трогательное восхищение Консуэло. Он был поэтом до мозга костей — то есть охотнее проливал слезы на людях, чем наедине в своей комнате, и никогда так сильно не чувствовал своих привязанностей и горестей, как в те моменты, когда красноречиво говорил о них. Охваченный воспоминаниями, он рассказал Консуэло о той поре своей юности, когда Romanina играла такую большую роль в его жизни, рассказал, сколько услуг оказывала ему благородная подруга, с каким поистине дочерним вниманием относилась к его престарелым родителям, поведал о чисто материнской жертве, которую она принесла, расставаясь с ним и отправляя его в Вену искать счастья. Дойдя до сцены прощания, он передал в самых изысканных и трогательных выражениях, как его Марианна, с истерзанным сердцем, подавив рыдания, убеждала покинуть ее и думать только о самом себе.
— О! Если бы Марианна могла угадать, какое будущее ждало меня вдали от нее, если бы она могла предвидеть все муки, всю борьбу, весь ужас томления, все превратности судьбы, наконец страшную болезнь — все, что должно было выпасть здесь на мою долю, она отказалась бы и за себя и за меня от такой ужасной жертвы! — воскликнул аббат. — Увы! Я был далек от мысли, что то было прощание перед вечной разлукой и что нам не суждено больше встретиться на земле!
— Как? Вы больше не виделись? — спросила Консуэло с глазами, полными слез, ибо речь Метастазио необыкновенно покоряла слушателей. — Она так и не приехала в Вену?
— Так никогда и не приехала! — ответил Метастазио с подавленным видом.
— Неужели у нее не хватило мужества навестить вас здесь после такого самопожертвования? — снова воскликнула Консуэло, на которую Порпора тщетно кидал свирепые взгляды.
Метастазио ничего не ответил; казалось, он был погружен в свои думы. — Но она ведь может еще приехать сюда? — продолжала простодушно Консуэло. — И она, конечно, приедет. Это счастливое событие вернет вам здоровье.
Аббат побледнел, и на лице его изобразился ужас. Маэстро изо всех сил стал кашлять, и Консуэло вдруг вспомнила, что Romanina умерла больше десяти лет назад, тут она поняла, какую сделала огромную оплошность, напомнив о смерти этому другу, жаждущему, по его словам, только одного — соединиться в могиле со своей возлюбленной. Она закусила губы и почти тотчас же удалилась вместе со своим учителем, который, по обыкновению, вынес из своего посещения только неопределенные обещания да массу любезностей.
— Что ты наделала, дурочка! — напал он на Консуэло, как только они вышли.
— Большую глупость, сама вижу. Я совсем позабыла, что Romanina давно умерла. Но неужели вы думаете, учитель, что человек, который так любит и убивается, дорожит жизнью? Мне скорее думается, что горе о потере любимой — единственная причина его болезни, и если некий суеверный ужас и заставляет его бояться смертного часа, он все же искренне утомлен жизнью.
— Дитя, — сказал Порпора, — жить никогда не надоедает, когда ты богат, в чести, обласкан и здоров. Если же у человека за всю жизнь не было никогда иных забот и иной страсти, как пользоваться этими благами, то, проклиная свое существование, он лжет и разыгрывает комедию.
— Не говорите, что у него не было других страстей. Он любил Марианну, и я понимаю, почему он назвал этим дорогим именем свою крестницу и племянницу Марианну Мартиец…
Консуэло чуть не прибавила: «ученицу Иосифа», но вдруг спохватилась. — Договаривай, — сказал Порпора, — свою крестницу, племянницу или свою дочь.
— Ходит такая молва, но что мне до этого?