Она также была огорчена и жалела о таком милом, таком верном друге; но по мере того как путешественники продвигались в глубь Моравских гор, к ней снова возвращались мужество, пыл и поэтическая впечатлительность. Новое солнце всходило над ее жизнью. Освобожденная от всяких уз, от всякого господства, чуждого ее искусству, она считала, что обязана всецело отдаться ему. Порпора, к которому вернулись былые надежды и веселое настроение молодости, приводил ее в восторг своим красноречием; и благородная девушка, не переставая любить Альберта и Иосифа, как двух братьев, которых она надеялась вновь обрести на лоне божьем, почувствовала себя легкой, словно жаворонок, поднимающийся с песней к небу на заре прекрасного дня.
Уже на втором перегоне Консуэло узнала в слуге, который сопровождал ее и, сидя на козлах, расплачивался с проводниками или распекал за медлительность форейторов, того самого гайдука, который доложил им о прибытии графа Годица, когда владелец Росвальда приезжал предложить ей увеселительную поездку в свое поместье. Этот высокий, крепкий парень, все смотревший на нее украдкой и, по-видимому, желавший и в то же время боявшийся с нею заговорить, в конце концов обратил на себя ее внимание.
Однажды утром Консуэло завтракала на уединенном постоялом дворе у подножья гор, а Порпора, пока отдыхали лошади, пошел прогуляться, в надежде придумать какой-нибудь музыкальный мотив. Внезапно она повернулась к сопровождавшему их слуге, когда тот подавал ей кофе, и строго и сердито в упор посмотрела на него. И у гайдука появилось на лице такое жалобное выражение, что она не могла удержаться от смеха. Апрельское солнце сверкало на снегу, еще покрывавшем горы, и наша юная путешественница была в чудесном настроении.
— Увы! Ваша милость, стало быть, не удостаиваете узнать меня, — заговорил наконец таинственный гайдук, — я же всегда узнал бы вашу милость, будь вы переодеты в турка или в прусского ефрейтора, а между тем видел-то я вашу милость всего какую-нибудь минуту, зато в какую минуту моей жизни!
С этими словами он поставил на стол принесенный им поднос и, приблизившись к Консуэло, степенно перекрестился, а затем опустился на колени и поцеловал пол у ее ног. — А! — воскликнула Консуэло. — Дезертир Карл, не так ли?
— Да, синьора, — ответил Карл, целуя протянутую ему руку, — по крайней мере мне так велели называть вас, хотя я все же не могу разобрать хорошенько, кто вы — мужчина или дама.
— Правда? Откуда же берутся такие сомнения?
— Да потому что я видел вас мальчиком, а с тех пор — хоть и признал вас сразу — вы стали настолько походить на молоденькую девушку, насколько раньше походили на мальчика. Но это ничего не значит: будьте кем хотите; вы мне оказали помощь, которую я никогда в жизни не забуду. И прикажи вы мне броситься вниз вон с той вершины, я брошусь, раз вам это доставит удовольствие.
— Мне ничего не надо, милый мой Карл, кроме того, чтобы ты был счастлив и наслаждался своею свободой. Ты ведь свободен и, полагаю, снова полюбил жизнь?
— Свободен, да, — проговорил Карл, покачивая головой, — но счастлив ли?.. Я схоронил мою бедную жену.
Глаза отзывчивой Консуэло стали влажными при виде того, как слезы заструились по квадратным щекам бедного Карла.
— Ах! — сказал он, шевеля рыжими усами, с которых слезы скатывались, как дождь с куста. — Она слишком исстрадалась, бедняжка! Горе, которое она испытала, когда меня вторично увезли пруссаки, длинное путешествие пешком, когда она уже была очень больна, потом радость свидания со мной — все это подорвало ее силы, и она умерла через неделю по прибытии в Вену, где я ее разыскивал, а она благодаря вашей записке нашла меня с помощью графа Годица. Этот великодушный вельможа послал ей своего доктора и оказал ей поддержку, но ничего не помогло: она, понимаете, устала жить и отправилась отдыхать на небо, к милосердному господу богу.
— А твоя дочка? — спросила Консуэло, думая навести его на более утешительные мысли.
— Дочь? — переспросил он с мрачным, несколько растерянным видом. Прусский король убил и ее.
— Как убил? Что ты говоришь?
— Да разве не прусский король убил ее мать, причинив ей столько горя?
Ну вот и дочка ушла вслед за матерью. С того самого вечера, когда они видели, как меня избили в кровь, связали и увели вербовщики, а сами остались полумертвыми на дороге, малютку не переставала трясти лихорадка. Усталость и нужда в пути доконали ее. Когда вы повстречали их на мосту при въезде в какую-то австрийскую деревушку, у них тогда уже два дня ни крошки во рту не было. Вы дали им денег, сообщили о моем спасении, вы все сделали, чтобы их утешить и излечить, — они рассказывали мне, — но было слишком поздно. После того как мы встретились, им становилось все хуже и хуже, и именно в тот момент, когда мы могли быть счастливы, их обеих унесли на кладбище. Не осела еще земля на могиле моей жены, как пришлось разрывать ее, чтобы опустить туда наше дитя. И вот теперь по милости прусского короля Карл один-одинешенек на свете!
— Нет, бедный мой Карл, ты не всеми покинут, у тебя остались друзья, которым всегда будут близки твои несчастья и твое доброе сердце.
— Да, я знаю. Есть на свете добрые люди, и вы из их числа. Но что мне теперь нужно, когда у меня больше нет ни жены, ни ребенка, ни отчизны! Ведь я никогда не буду чувствовать себя в безопасности на родине. Эти разбойники, которые два раза приходили за мной, слишком хорошо знают мои горы. Оставшись один на свете, я сразу же стал справляться, нет ли у нас сейчас войны, не предвидится ли она в скором времени. В моей голове крепко засела мысль сражаться против Пруссии, чтобы убить как можно больше пруссаков. О! Святой Венцеслав, покровитель Чехии, уж направил бы мою руку, и я уверен, что ни одна пуля, вылетев из моего ружья, не пропала бы даром! Я говорил себе: авось бог поможет мне встретить в каком-нибудь ущелье прусского короля, и тогда… будь он закован в латы, как сам архангел Михаил… придись мне даже гнаться за ним, как собаке по следу волка… Но я узнал, что мир упрочился надолго. И тогда все мне опостылело, и я отправился к его сиятельству графу Голицу, чтобы поблагодарить его и попросить не представлять меня императрице, как он намеревался сделать. Я хотел было покончить с собой, но граф был так добр ко мне, а принцесса Кульмбахская, его падчерица, которой он по секрету рассказал всю мою историю, наговорила мне столько прекрасных слов относительно долга христианина, что я решил жить и поступил к ним на службу, где, по правде сказать, меня слишком хорошо кормят и слишком хорошо обращаются со мной за то немногое, что мне приходится делать.
— А теперь скажи мне, дорогой Карл, как мог ты меня узнать? — спросила Консуэло, отирая глаза.
— Ведь вы же приезжали однажды петь к моей новой хозяйке, маркграфине. Я видел, как вы прошли вся в белом, и тотчас же признал вас, хоть вы и превратились в барышню. Видите ли, я не очень-то хорошо помню места, по которым проходил, имена людей, с которыми встречался, а вот лица я никогда не забываю. Я только было перекрестился, как увидел, что за вами идет юнец, — я узнал в нем Иосифа, — но вместо того, чтобы быть вашим хозяином, каким я видел его в минуту своего освобождения (ведь тогда малый был одет получше вас), он превратился в вашего слугу и остался в передней. Он не узнал меня, а так как господин граф запретил мне хоть единым словом обмолвиться кому бы то ни было о том, что со мной случилось (я так никогда и не узнал и не спрашивал почему), я не заговорил с добрейшим Иосифом, хотя мне и очень хотелось броситься ему на шею. Почти сейчас же он ушел в другую комнату. Мне же было приказано оставаться в той, где я находился, — а хороший слуга исполняет то, что ему ведено. Но когда все разъехались, камердинер его сиятельства, пользующийся его полным доверием, сказал мне: «Карл, ты не разговаривал с этим маленьким лакеем Порпоры, хотя и узнал его, и хорошо сделал. Господин граф будет тобой доволен. Что же касается барышни, которая пела сегодня…» — «О! Я ее тоже узнал! — воскликнул я. — И тоже ничего не сказал». — «Ну, и опять-таки ты хорошо поступил, — прибавил камердинер. — Господин граф не хочет, чтобы знали, что она ездила с ним в Пассау». — «Это меня не касается, — возразил я, — но могу ли я спросить тебя-то, как освободила она меня из рук пруссаков?» Тогда Генрих (а он ведь там был) рассказал мне, как все произошло, как вы бежали за каретой господина графа и как, когда вам нечего было уже бояться за самих себя, вы настаивали на том, чтобы он освободил меня. Вы также кое-что говорили об этом моей бедной жене, а она передала мне. Умирая, жена благословляла вас, препоручала вас богу. «Эти бедные дети, — сказала она, — с виду такие же несчастные, как и мы, отдали мне все, что имели, и плакали так, как будто мы им родные». Ну, и вот, когда я увидел, что Иосиф служит у вас, и мне было поручено отнести ему деньги от его сиятельства, у которого он как-то вечером играл на скрипке, я вложил в конверт несколько дукатов — первые заработанные мною в этом доме. Он не узнал об этом, да и меня не признал. Но если мы вернемся в Вену, я сделаю так, чтобы он никогда не нуждался, пока я зарабатываю.