— Ну и что же? — спросила канонисса с удивлением.
— Что же? А не думаете ли вы, сударыня, что внимание и заботливость, сами по себе весьма невинные, могут в короткое время благодаря обстоятельствам и романтическим идеям вылиться в нечто опасное для спокойствия и достоинства молодой музыкантши?
— Мне это никогда не пришло бы в голову! — воскликнула канонисса, пораженная этими соображениями. — Неужели, отец мой, вы допускаете, что Порпорина может забыть свое скромное, зависимое положение и войти в какие-либо отношения с человеком, который стоит настолько выше ее, как мой племянник Альберт фон Рудольштадт!
— Граф Альберт фон Рудольштадт может сам невольно наталкивать ее на это, проповедуя, что преимущества рождения и класса — одни лишь пустые предрассудки.
— Знаете, вы заронили в мою душу серьезное беспокойство, — сказала Венцеслава, в которой пробудилась фамильная гордость и тщеславие, порожденное происхождением, — единственная ее слабость. — Неужели зло уже зародилось в этом юном сердце? Неужели в ее возбуждении, в стремлении разыскать Альберта говорит не прирожденное великодушие, не привязанность к нам, а менее чистые побуждения?
— Хочу надеяться, что пока этого еще нет, — ответил капеллан, у которого была единственная страсть — разыгрывать при помощи своих советов и суждений особую роль в графской семье, сохраняя при этом вид робкого почтения и раболепной покорности. — Но вам все-таки следует, дочь моя, не закрывать глаза на последующие события и все время помнить об опасности. Эта трудная роль как нельзя больше по вас, так как небо наградило вас осторожностью и проницательностью.
Разговор этот очень взволновал канониссу и дал совершенно новое направление ее тревогам. Словно забывая, что Альберт почти потерян для нее, что он, быть может, в данную минуту умирает или даже умер, она была всецело озабочена мыслью, как предотвратить последствия того, что в душе называла «неподходящей» привязанностью. Она походила в этом на индейца из басни, который, спасаясь от свирепого тигра, влез на дерево и отгонял докучливую муху, жужжавшую над его головой.
В течение всего дня она не сводила глаз с Порпорины, следя за каждым ее шагом, тревожно взвешивая каждое ее слово. Наша героиня, — а в данное время наша мужественная Консуэло была героиней в полном смысле этого слова, — не могла не заметить беспокойства канониссы, но была далека от того, чтобы объяснить его чем-либо иным, кроме недоверия к ее обещанию вернуть Альберта. Девушка и не старалась скрыть свое волнение, так как ее спокойная, безупречная совесть подсказывала ей, что она может не краснеть за свой замысел, а гордиться им. Чувство смущения, вызванное в ней несколько дней назад восторженным отношением молодого графа, рассеялось перед серьезной решимостью действовать, рожденной отнюдь не личным тщеславием. Язвительные насмешки Амелии, угадывавшей ее план, хотя и не знавшей его подробностей, мало ее трогали. Едва обращая на них внимание, она отвечала лишь улыбкой, предоставляя канониссе прислушиваться к колкостям юной баронессы, запоминать их, истолковывать и находить в них страшный тайный смысл.
Глава 40
Консуэло, заметив, что канонисса следит за нею так, как этого не бывало раньше, и опасаясь, как бы такое неуместное рвение не повредило ее планам, стала держаться более хладнокровно, благодаря чему ей удалось днем ускользнуть от наблюдений Венцеславы и проворно направиться по дороге к Шрекенштейну. В эту минуту она ничего другого не хотела, как встретить Зденко, добиться от него объяснений и окончательно выяснить, захочет ли он проводить ее к Альберту. Она увидела его довольно близко от замка, на тропинке, ведущей к Шрекенштейну. Казалось, он шел ей навстречу и, поравнявшись, заговорил с ней очень быстро по-чешски.
— Увы! Я не понимаю тебя, — проговорила Консуэло, как только ей удалось вставить слово. — Я почти не знаю и немецкого языка; это грубый язык, ненавистный нам обоим: тебе он говорит о рабстве, а мне об изгнании. Но раз это единственный способ понимать друг друга, не отказывайся говорить со мной по-немецки; мы оба одинаково плохо говорим на нем, но я тебе обещаю выучиться по-чешски, если только ты захочешь меня учить. После этих приятных ему слов Зденко стал серьезен и, протягивая ей свою сухую, мозолистую руку, которую она, не задумываясь, пожала, сказал по-немецки:
— Добрая девушка божья, я выучу тебя своему языку и всем своим песням; скажи, с какой ты хочешь начать?
Консуэло решила, что надо подделаться к его причудам, употребляя при расспросах его же выражения.
— Я бы хотела, — сказала она, — чтобы ты спел мне балладу о графе Альберте.
— О моем брате, графе Альберте, — отвечал он, — существует более двухсот тысяч баллад. Я не могу передать их тебе: ты их не поймешь. Я каждый день сочиняю новые, совсем непохожие на прежние. Попроси что-нибудь другое.
— Отчего же я тебя не пойму? Я — утешение. Слышишь, для тебя мое имя — Консуэло! Для тебя и для графа Альберта, который один здесь знает, кто я.
— ТЫ Консуэло? — воскликнул со смехом Зденко. — О, ты не знаешь, что говоришь. «Освобождение — в оковах…»
— Я это знаю, — перебила она. — Утешение — неумолимо». А вот ты, Зденко, ничего не знаешь: освобождение разорвало свои оковы, утешение разбило свои цепи.
— Ложь! Ложь! Глупости! Немецкие слова! — закричал Зденко, обрывая свой смех и переставая прыгать. — Ты не умеешь петь!
— Нет, умею, — возразила Консуэло. — Послушай!
И она спела первую фразу его песни о трех горах, которую прекрасно запомнила; разобрать и выучить правильно произносить слова ей помогла Амелия.
Зденко слушал с восхищением и затем сказал ей, вздыхая:
— Я очень люблю тебя, сестра моя, очень, очень. Хочешь, я тебя выучу еще другой песне?
— Да, песне о графе Альберте: сначала по-немецки, а потом ты выучишь меня петь ее и по-чешски.
— А как она начинается? — спросил он, лукаво на нее поглядывая.
Консуэло начала мотив вчерашней песни: «Там есть, там есть душа в тревоге и в унынье…»
— О! Это вчерашняя песня, сегодня я ее уже не помню, — прервал ее Зденко.
— Ну так спой мне сегодняшнюю.
— А как она начинается? Скажи мне первые слова.
— Первые слова? Вот они, слушай: «Граф Альберт там, там, в пещере Шрекенштейна…»
Не успела она произнести этих слов, как выражение лица Зденко внезапно изменилось, глаза его засверкали от негодования. Он отступил на три шага назад, поднял руки, как бы проклиная Консуэло, и гневно и угрожающе заговорил что-то по-чешски.
Сперва она испугалась, но, увидав, что он уходит, окликнула его, чтобы пойти с ним. Он обернулся и, подняв по-видимому без всякого усилия своими худыми и на вид такими слабыми руками огромный камень, яростно прокричал по-немецки:
— Зденко никогда никому не сделал зла. Зденко не оторвал бы крылышка у бедной мухи, а если б малое дитя захотело его убить, он дал бы себя убить малому дитяти. Но если ты хоть раз еще взглянешь на меня, вымолвишь одно слово, дочь зла, лгунья, австриячка, Зденко раздавит тебя, словно дождевого червя, хотя бы ему пришлось затем броситься в поток, чтобы смыть со своего тела и души пролитую им кровь!