— Тройное оскорбление: ему, ей и мне. Благодарю покорно! Это тоже из вашей роли? Прекрасно сыграно! Будь я клакером, я отбил бы себе ладони.
— В конце концов, Ларавиньер, от этого можно сойти с ума! Вы, оказывается, действуете против меня, вы меня предаете, хлопочете за другого. А я-то доверял вам!
— И были правы. Я никогда не произносил перед Мартой имени Арсена. Я не только не ссорил вас, но всегда стремился восстановить мир. Отныне я отказываюсь вас мирить: мое сердце, моя совесть мне этого не позволяют. Либо я сегодня же покину этот дом и никогда больше не увижу ни вас, ни Марты, либо, с вашего согласия, предложу ей разорвать связь, которая вас тяготит, а ее губит.
Грубая прямота и неумолимая твердость Ларавиньера одержали верх, и Орас, припертый к стене, не зная еще, как поступить, чтобы вернуть уважение человека, осуждения которого он побаивался, обещал подумать над его словами и попросил несколько дней для окончательного решения. Но дни шли, а он не мог ни на что решиться.
ГЛАВА XXII
Орас не лгал, говоря, что Марта ему необходима. Он не выносил одиночества, не мог обойтись без преданности близкого человека — и потому дорожил Мартой больше, чем смел признаться Ларавиньеру, ибо тот не строил никаких иллюзий на его счет и, догадайся он об истинной причине такого постоянства, несомненно обвинил бы Ораса в эгоизме и тирании. Но Марту было легче обмануть или уговорить. Стоило Орасу проявить испуг или сожаление при мысли о разлуке, как она с готовностью соглашалась героически терпеть все страдания, на которые обрекал ее их несчастный союз.
— Он нуждается во мне больше, чем думают, — говорила она. — У него не такое уж крепкое здоровье, как может показаться. Он постоянно хворает из-за своей чрезмерной нервности; иногда я опасаюсь если не за жизнь его, то за рассудок. При малейшем огорчении он впадает в совершенное неистовство. Затем он рассеян, беспечен — где ему заботиться о себе; не будь меня тут, он всегда витал бы в облаках, забывая и есть и спать. Не говоря уж о том, что у него никогда не хватило бы предусмотрительности каждый день оставлять себе двадцать су на обед. Наконец, он любит меня, несмотря на все его выходки. Как часто в минуты раскаяния и умиления, когда человек не способен притворяться и лгать, он говорил мне, что предпочел бы в тысячу раз больше страдать от своей любви, чем исцелиться, разлюбив меня!
Так отвечала Марта Ларавиньеру; ибо, увидев, что Орас не может ни на что решиться, Жан сам заговорил с ней, предупредив заранее Ораса о своем намерении. Орас, относившийся к Жану с неприязнью после высказанных им горьких упреков, предвидя, что ему уж не отделаться от него без крупной ссоры, насмешливо предложил отвоевать у него сердце Марты и предоставил Жану полную свободу действий. Ораса выводила из себя пренебрежительная самоуверенность Жана, открыто выступавшего против него, однако никаких опасений тот ему не внушал. Он знал, что Жан неловок, робок и более щепетилен и жалостлив, чем хочет казаться, и отлично понимал, что одним лишь словом может рассеять в душе своей кроткой подруги впечатление от самой длинной речи Ларавиньера. Так оно и было. И Орас стал прилагать все усилия, чтобы вновь обрести власть над Мартой, как если бы старался выиграть пари. Часто человек с пресыщенным или охладевшим сердцем затягивает и как бы вновь оживляет неудачную любовную связь, опасаясь, что восторжествуют те, кто предсказывал ей близкий конец! Раскаяние и прощение в таких случаях не всегда бескорыстны, и порой честнее было бы, не убоявшись скандала, пойти на неизбежный разрыв.
Итак, все старания Ларавиньера оказались тщетными. С тех пор как он решил спасти Марту, она больше чем когда-либо противилась собственному спасению. Вскоре он убедился, что не только не достиг задуманного, но лишь заставил Марту утвердиться в ее чувстве к Орасу. Он признался Арсену, что не только не помог, но даже повредил ему, а потому решил впредь не вмешиваться, утешаясь мыслью, что Марта, очевидно, не так несчастна, как он полагал.
В ту пору он покинул бы дом Шеньяра, если бы по причинам, не имеющим отношения к нашим любовникам, этот дом не представлял наиболее надежного и удобного убежища для некоторых его тайных замыслов. Почему бы не рассказать об этом теперь, когда храбрый Жан находится уже вне пределов человеческой власти, разделив судьбу всех, кого смерть или бегство избавили от преследований? Жан подготавливал мятеж. С кем — этого я никогда не знал, не знаю и теперь. Может быть, он действовал один; не думаю, чтобы кто-нибудь на него повлиял, убедил его или увлек. Зная его пылкий нрав и снедавшую его жажду деятельности, я всегда думал, что он скорей осудил бы осторожность вождей своей партии и перешагнул бы за пределы их намерений, чем дал им опередить себя в попытке совершить переворот с оружием в руках. Мое общественное положение было таково, что я не мог стать его доверенным лицом. В какой степени доверял он Арсену, я не знал и узнавать не пытался. Известно мне лишь одно, что однажды Орас, неожиданно войдя в комнату Ларавиньера, позабывшего запереть дверь, увидел на полу большой чемодан и вынутые из него пистолеты и карабины, которые Жан осматривал, как человек, знающий толк в обращении с оружием. В том же чемодане лежали патроны, порох, свинец и форма для литья — словом, все необходимое, чтобы отправить владельца этих опасных реликвий под суд, а оттуда на Гревскую площадь
[141]
или в тюрьму Мон-Сен-Мишель.
[142]
Орас пребывал как раз в состоянии мрачного уныния. В такие минуты он приходил еще к Ларавиньеру, хотя и поклялся, что этого больше не случится.
— Э, так вы играете в эту игру? — воскликнул он, увидев, что Жан поспешно захлопнул чемодан. — Полноте, что вам от меня скрываться? Я сочувствую вашим взглядам. И если в назначенный час вы мне доверите один из этих кларнетов, я тоже на нем неплохо сыграю.
— Вы действительно говорите то, что думаете, Орас? — спросил Жан, впиваясь в него зелеными, блестящими, как у кошки, глазами. — Вы столько раз высмеивали мои революционные увлечения, что я не знаю, могу ли я рассчитывать на вашу скромность. Но все же, как бы мало симпатии ни внушали вам мои стремления и моя особа, надеюсь, вы не станете при всех шутить над свойственным мне пристрастием к огнестрельному оружию, когда вспомните, что я могу поплатиться за это головой.
— Надеюсь, в свою очередь, что вы этого не опасаетесь; повторяю, я не только не осуждаю, но одобряю вас. И завидую вам. Как бы я хотел, подобно вам, иметь твердую веру и убеждения, чтобы умереть за них на баррикаде.
— Ну, если вам так этого хочется, можете обратиться ко мне. Скажите, разве таким пером молодой поэт вроде вас не может написать прекрасную страницу и обессмертить свое имя?
Говоря это, он вскинул небольшой, красиво отделанный карабин, который облюбовал для себя. Орас взял оружие, взвесил на руке, поиграл курком, потом сел, положив карабин на колени, и погрузился в глубокую задумчивость.