— Но я вполне, здорова, — проговорила она, видимо озабоченная чем-то другим. Потом, побуждаемая какой-то еще не совсем для нее ясной мыслью, вдруг воскликнула: — Скажите мне лучше, здорова ли Эжени?
— Эжени чувствует себя хорошо, — сказал я, — она страдает лишь оттого, что потеряла вашу дружбу.
— Ах, не говорите так! — с отчаянием в голосе отвечала она. — Господи, не упрекайте хоть вы меня. Видит бог, я этого не заслужила! Скажите лучше, любит ли она меня по-прежнему?
— Она вас по-прежнему нежно любит, дорогая Марта.
— А вы все так же любите Ораса? — спросила Марта и тут же, позабыв о себе, схватила меня за руку и почти бегом повлекла за собой.
Вскоре мы очутились подле него. Увидев меня, Орас громко вскрикнул и бросился в мои объятья.
— Ах, теперь я могу умереть! Я вновь обрел друга!
С этими словами он, бледный как смерть, в изнеможении упал в кресло.
Такой упадок сил меня напугал. Я пощупал пульс, он едва бился. Осмотрев Ораса, я уложил его в постель, внимательно расспросил и решил остаться с ним до утра.
Он был действительно болен. Мозг его был во власти болезненного отчаяния, нервы возбуждены до предела; он, как в бреду, говорил о смерти, о гражданской войне, о холере, об эшафоте; тяготившие его мысли мешались, и Орас принимал меня то за санитара, явившегося, чтобы бросить его в зловещий фургон, то за палача, ведущего его на казнь. Это возбуждение сменялось обмороками, а приходя в себя, он узнавал меня, с силой сжимал мне руки и, цепляясь за мою одежду, умолял не покидать его, спасти от смерти. Уходить от него я не собирался и ломал себе голову, пытаясь определить его болезнь; но сколько я ни старался, я не мог обнаружить ничего, кроме острого нервного возбуждения. Не было ни малейших симптомов ни холеры, ни лихорадки, ни отравления, никакого определенного заболевания. Марта без устали хлопотала возле него, но он этого и не замечал; я же, взглянув на нее, поразился — такое у нее было изможденное и печальное лицо, и стал умолять ее прилечь. Уговорить ее мне не удалось. Все же, когда на рассвете Орас успокоился и задремал, она повалилась в кресло у его ног и уснула. Я сидел у изголовья кровати напротив нее и невольно сравнивал пышущее силой и здоровьем лицо Ораса с лицом этой женщины, некогда такой прекрасной, а теперь похожей на собственную тень.
Я тоже задремал, когда в комнату на цыпочках вошел Ларавиньер и, никого не разбудив, тихонько сел возле меня. Он сам провел ночь у постели друга, заболевшего холерой, а вернувшись домой, узнал, что Марта ходила за врачом для Ораса.
— Что с ним? — спросил он, наклоняясь, чтобы рассмотреть больного.
Когда я признался, что не нашел ничего серьезного, но все же вынужден был остаться и заботиться о нем всю ночь, Жан пожал плечами.
— Хотите, я объясню вам, что это такое, — сказал он, понизив голос. — Мнительность, и ничего больше. Он уже два или три раза устраивал подобные сцены. Будь я вечером дома, Марта не кинулась бы со страху беспокоить вас. Бедная женщина! Если кто из них болен, то, конечно, она.
— Мне тоже так кажется. Но, сдается, вы очень суровы к моему бедному Орасу.
— Нет, я справедлив. Я не утверждаю, что Орас трус в обычном смысле слова; я даже уверен, что он храбр и решительно бросится в огонь сражения или пойдет на дуэль. Но у него трусость, свойственная всем людям, которые слишком себя любят: он боится болезни, страдания, медленной, бесславной и мучительной смерти в собственной постели. Он что называется неженка. Я видел, как однажды на улице он дал отпор каким-то подозрительным личностям, которые хотели было напасть на него, но убежали, увидев его самообладание, а в другой раз он упал в обморок из-за того, что, чиня перо, чуть-чуть порезал себе палец! Это натура женственная, несмотря на его бороду Юпитера Олимпийского. Он может возвыситься до героизма, но не вынесет пустячной физической боли.
— Дорогой мой Жан, — ответил я, — я каждый день вижу людей в расцвете сил и молодости, людей твердых и разумных, которых одна лишь мысль о холере (или даже менее серьезной болезни) повергает в крайнее малодушие. Не думайте, что Орас исключение. Напротив, только единицы встречают болезнь стоически.
— Да я и не осуждаю вашего друга, — возразил он. — Но я хочу, чтобы бедняжка Марта привыкла к его выдумкам и не поднимала тревоги всякий раз, как ему взбредет на ум, что он умирает.
— Так вот почему она так печальна и угнетена? — спросил я.
— О, это лишь одна из многих причин! Но я не хочу быть доносчиком. До сих пор я молчал о том, что здесь происходит. А теперь, когда вы с ними снова встретились, вы сами все поймете.
ГЛАВА XXIII
Действительно, навестив Ораса на другой день и найдя его, как я и ожидал, в полном здравии, я без особого труда вызвал его на откровенность, и он поведал мне свои огорчения.
— Что ж, не скрою, — сказал он в ответ на какое-то мое замечание, — я недоволен своей судьбой, недоволен жизнью. Скажу прямо — устал жить! Еще одна капля, и чаша переполнится; и тогда… тогда я покончу с собой.
— Однако вчера, когда вам показалось, что вы заболели холерой, вы умоляли меня спасти вас. Надеюсь, вы несколько преувеличиваете свою сегодняшнюю хандру.
— Вчера у меня в голове мутилось, я с ума сходил, и животный инстинкт заставлял меня цепляться за жизнь. Сегодня ко мне вернулась способность рассуждать, а вместе с нею скука и отвращение к жизни.
Я попытался заговорить с ним о Марте. Орас был теперь ее единственной опорой, и, решись он выполнить свое преступное намерение, она могла не пережить этого. У него вырвался жест нетерпения, чуть ли не ярости. Заглянув в соседнюю комнату и убедившись, что Марта еще не пришла из лавки, он воскликнул:
— Марта! В ней-то все и дело. Это мой бич, моя мука, мой ад! Вы меня предостерегали, Теофиль, и мне казалось унизительным признаться вам, что все ваши опасения сбылись. Теперь нет во мне больше этой глупой гордости, я вновь обрел своего лучшего, своего единственного друга и не понимаю, к чему скрывать от него то, что со мной происходит. Узнайте же правду, Теофиль. Я люблю Марту — и вместе с тем ненавижу, я боготворю ее — и в то же время презираю; я не могу расстаться с ней — но живу только тогда, когда не вижу ее. Объясните мне это. Вы ведь умеете все объяснить, ведь вы и любовь возводите в теорию и пытаетесь установить для нее режим, как для всех прочих болезней.
— Дорогой Орас, — ответил я, — думаю, что мне удастся, по крайней мере, определить ваше душевное состояние. Вы любите Марту, я уверен в этом. Но вы хотели бы любить ее еще сильнее — и не можете…
— Да, так оно и есть! — воскликнул он. — Я стремлюсь к великой любви, а испытываю любовь ничтожную. Я хотел бы обнять идеал, а сжимаю в руках лишь жалкую действительность.
— Иначе говоря, — продолжал я, пытаясь ласковым тоном смягчить суровость своих слов, — вы хотели бы любить ее больше, чем самого себя, — но даже так, как самого себя, полюбить не можете.