— А Марта?! — вскричал Ларавиньер. — Марта еще, быть может, жива, и у нее нет никого, кроме тебя! Последняя воля умирающего священна. Я завещаю тебе судьбу Марты и приказываю сохранить свою жизнь ради нее. Здесь делать больше нечего. Ты можешь, ты должен бежать от этих палачей, опьяневших от вина и мести. Жалкие солдаты! Их сто против одного, а они считают себя победителями!
И в то же мгновение отважный Жан склонился бездыханным на грудь Арсена. Дом — последнее убежище инсургентов — был взят приступом. Арсен и еще несколько человек выбрались через слуховое окно и бежали, перебираясь с крыши на крышу. Бегство это было истинным чудом и спасло от ярости нападающих лишь немногих смельчаков. Арсен прятался в трубах и на чердаках; десятки раз его замечали и кидались за ним — десятки раз он ускользал от преследователей, словно оберегаемый рукой провидения; он оступался и падал, снова подымался и наконец, весь израненный и разбитый, чувствуя, что силы и мужество его иссякают, решился на последнюю попытку спасти свою жизнь, к которой его привязывала лишь слабая надежда. Ему предстояло перепрыгнуть с одной крыши на другую и проскользнуть в мансарду через слуховое окно, которое он увидел в нескольких футах от себя. Нужен был один лишь прыжок, одно лишь мгновенье решимости и хладнокровия! Но Арсен был чуть жив и почти в беспамятстве. Кровь Ларавиньера, смешанная с его собственной, жгла ему грудь, одеревеневшие руки, пылающее лицо. Голова кружилась. Нравственные страдания были так жестоки, что заглушали страдания физические. Но все же инстинкт самосохранения еще руководил им и не давал почувствовать все усиливающееся изнеможение, осознать начавшуюся агонию. «Боже, — подумал он, заглянув в провал между двумя домами, — если жизнь моя еще нужна на что-нибудь — сохрани ее; если нет — дай мне умереть сразу!» И, наклонившись вперед, он скорее упал, чем прыгнул на край противоположной крыши. Затем ползком, на локтях и на коленях, ибо руки и ноги отказывались ему служить, он добрался до окна и, упершись в него коленями, выдавил стекло; всей тяжестью своего тела Арсен навалился на раму и, с полным равнодушием отдаваясь во власть благородства или низости застигнутых врасплох хозяев этого жалкого жилища, упал без чувств на пол мансарды. От ушиба, которого Арсен даже не ощутил, он на несколько секунд пришел в себя. Глаза его увидели окружающие предметы; мозг едва воспринял их, но сердце как бы расширилось от радости, озарившей его лицо в тот миг, когда он снова потерял сознание.
Что же увидел он в мансарде? Бледную, худую, бедно одетую женщину; она сидела на жалкой кровати, держа в объятиях новорожденного младенца, которого в ужасе закрыла своим телом, увидев человека, рухнувшего к ее ногам. Арсен узнал эту женщину. Он созерцал ее одно мгновение, краткое, как вспышка молнии, но в сознании его — бесконечное, как вечность; и, позабыв все, что выстрадал и потерял, он испытал такое счастье, какое не могли бы стереть в его памяти двадцать веков страданий. Так говорил он впоследствии об этом неизъяснимом мгновении своей жизни, открывшем ему источник новых размышлений об относительности человеческого понятия времени и о неизменности божественной истины.
Марта не узнала его. Обессиленная страданиями, нищетой и горем, она не находилась, подобно Арсену, в состоянии лихорадочного возбуждения, способного внезапно одушевить ее и дать ей почувствовать радость в бездне отчаяния. В первую минуту она испугалась; но вскоре разгадала причину столь странного посещения. Весь день, всю прошлую ночь и вечер она прислушивалась к зловещему шуму уличных боев, разгоревшихся неподалеку от ее жилища, с единственной мыслью: «Орас там, и каждый из этих выстрелов может быть направлен в его грудь». Орас неоднократно давал ей понять, что при первом же мятеже он будет на баррикадах; и она верила, что он способен выполнить подобное решение. Думала она также о Ларавиньере, зная, как он горяч и как рвется в бой; но, помня, сколь ненавистны были Арсену трагические воспоминания о днях 1830 года, она не предполагала, что он может принять участие в нынешних событиях. Когда она увидела распростертого на полу умирающего, она поняла, что перед ней беглец, побежденный, и бросилась к нему на помощь, не раздумывая, к какой партии он принадлежит. Лишь когда она осветила лампой почерневшее от пороха, залитое кровью лицо, у нее мелькнула мысль об Арсене; но она не поверила своим глазам. Без страха и отвращения — несчастные не подвержены подобным слабостям — она приподняла дрожащими руками голову незнакомца, положила ее к себе на колени и краем передника отерла кровь и следы пороха с его лица. И тогда лишь, вглядевшись в эти искаженные, обезображенные черты, она узнала его: то был Арсен, ее преданный брат, ее лучший друг. Ей показалось, что он мертв, и, склонившись к его иссиня-бледному лицу с погасшим взором и застывшей улыбкой на сведенных судорогой губах, она стала осыпать его поцелуями и замерла без слез, без стона, погрузившись в мрачное отчаяние, близкое к безумию.
Когда Марта немного овладела собой, она попыталась по биению артерий узнать, теплится ли еще в нем жизнь. Ей показалось, будто она уловила пульс; но ее собственное сердце стучало так сильно, что она боялась ошибиться. Она бросилась к двери, чтобы позвать на помощь кого-нибудь из соседей; но, вспомнив тут же, что среди этих незнакомых ей людей любой негодяй или трус может предать беглеца в руки мстительного закона, заперла дверь на задвижку, вернулась к Арсену и, сложив молитвенно руки, стала вслух вопрошать бога, единственного своего заступника, что ей делать. Потом, повинуясь внезапному побуждению, попыталась поднять безжизненное тело. Дважды она падала подле него, не в силах сдвинуть его с места, наконец каким-то сверхъестественным усилием она подняла Арсена, как ребенка и уложила его на свою убогую кровать, где лежал другой обездоленный — ее собственный ребенок, который спал, не зная ни страхов, ни тревог своей матери.
— Вот, сын мой, как начинается твоя жизнь! — воскликнула она, словно обезумев. — Кровь — твое крещение; у изголовья твоего — смерть!
Затем она разорвала простыню, чтобы промыть и перевязать раны Арсена. Она отмыла кровь, налипшую на волосах, зажала пальцами кровоточившие вены, своим дыханием согрела ему руки и обратилась к богу с горячей мольбой, вылившейся из глубины ее истерзанного сердца. Это было все, что она могла сделать.
Ее молитва была услышана — Арсен пришел в сознание. Сделав над собой усилие, он заговорил:
— Не утруждай себя, — сказал он. — Если раны мои смертельны, бесполезно заботиться о них; если же нет — право, не так уж важно, чтобы мне стало легче немногим раньше. К тому же я не чувствую боли. Сядь здесь, возле меня. Только сперва принеси мне воды и дай этот платок, я сам остановлю кровь из раны на груди. Теперь положи мне руку на лоб, и больше мне ничего не нужно. Скажи, что я не грежу, ведь я так счастлив!.. Счастлив? — с ужасом воскликнул он, внезапно опомнившись, ибо перед ним возник образ Ларавиньера. Но, подумав, что у Марты и без того много горя, Арсен затаил эту страшную мысль и промолчал. Он с жадностью выпил воды, но тут же спохватился. — Убери от меня стакан, — сказал он, — если раненые много пьют, они сразу же умирают. А я не хочу умирать, Марта; ради тебя, мне кажется, я не должен умирать.
Всю ночь он находился между жизнью и смертью. Его мучила жестокая жажда, но у него достало воли не пить. Марте удалось остановить кровь. Раны, хотя и были глубоки, сами по себе не грозили опасностью. Но возбуждение, горе и усталость вызвали у него горячку; ему казалось, что огонь струится по его жилам. Если бы он поддался обуявшему его исступлению, то лишил бы себя жизни, ибо владевшая им последние два дня ярость разрушения обратилась теперь против него самого. В своем неистовстве он нашел в себе, однако, силы бороться с болезнью: дух его не был сломлен. Этот могучий дух, скованный физическим недугом, сам приходил в смятение, но не поддавался терзавшим его мукам и почти нечеловеческим усилием отгонял прочь призраки, навеянные лихорадкой, и мысли, внушенные отчаянием. Десятки раз он вскакивал с постели, готовый сорвать с себя повязки и оттолкнуть Марту, которую временами не узнавал и принимал за врага, бешеными криками грозя выдать тайну своего убежища, пытаясь размозжить голову о стену. Но тут же воля его творила чудеса. Его глубоко религиозная натура даже в помрачении сохраняла способность верить и молиться; складывая руки, он восклицал: