— Боже мой! Что это? Где я? Что творится со мной и вокруг меня? Не оставь меня, боже! Даруй мне благочестивую, спокойную кончину! — Потом он говорил, обращаясь к Марте: — Ведь я человек, не правда ли? Я не убийца, я не пролил умышленно невинную кровь! Я не утратил права призывать его? Скажи мне, что это ты, что ты здесь, Марта! Скажи, что ты надеешься, что ты веришь! Молись, Марта, молись за меня и со мной, чтобы я выжил; или уж пусть умру я, но как человек, а не как собака.
Он прятал лицо в подушку, чтобы заглушить вопли, вырывавшиеся из груди, кусал одеяло, чтобы не скрежетать стиснутыми до боли зубами; а когда предметы принимали в его глазах фантастические очертания, когда его воображение превращало Марту в страшный призрак, он закрывал глаза, величайшим усилием мысли и воли побеждая свой бред, и отстранял рукой видения, заклиная их силой своей веры и любви.
Эта ужасная борьба продолжалась почти двенадцать часов. Марта держала младенца на руках; когда Поль терял мужество и скорбно восклицал: «Боже мой, боже мой! Опять ты покинул меня!» — она падала на колени и протягивала Полю невинное создание, перед которым тот, казалось, испытывал благоговение. Арсен не сказал еще о ребенке ни слова. Он его видел, спокойно на него глядел, ничего о нем не спрашивал; но всякий раз, когда у него вырывался стон или рыдание, быстро оглядывался, чтобы посмотреть, не разбудил ли он малютку. Но вот, пролежав долгое время в безмолвном оцепенении, Арсен внезапно спросил:
— Он умер?
— Кто? — спросила Марта.
— Ребенок, — отвечал он, — почему он затих? Нужно спрятать ребенка, враги торжествуют, они убьют его. Дай мне ребенка, я спасу его; я унесу его на крышу, там его не найдут. Спасем ребенка; все остальное неважно, ребенок — вот святыня!
Бред омрачал сознание Арсена, но чувство долга и самопожертвования не покидало его. Он повторял сотый раз: «Ребенок! Что с ребенком? Его спасли? О! Будь спокойна за ребенка, мы спасем его».
Приходя в сознание, он подолгу смотрел на малютку, но уже ничего не говорил. Понемногу возбуждение его улеглось, и он проспал целый час. Марта, изнемогая от усталости, положила дитя на кровать рядом с умирающим. Сидя на стуле, она одной рукой обнимала сына, а другой поддерживала голову Поля; наконец голова ее тоже упала на подушку. И трое несчастных уснули, хранимые богом, единственным их защитником, и отгороженные от остального человечества опасностью, нищетой и смертью.
Но вскоре их разбудил глухой шум и движение в доме. Марта услышала незнакомые голоса, поспешные тяжелые шаги — и похолодела от ужаса: полицейские агенты обходили мансарды в поисках жертв. Они приближались к ее двери. Марта накрыла Арсена с головой, выровняла постель, засунув под одеяло разное тряпье, и, положив на нее ребенка, пошла открывать дверь с решимостью и мужеством, проявляющимися в минуту крайней опасности. Обломки оконной рамы были спрятаны в углу, а разбитое окно она завесила передником, чтобы скрыть повреждение. Сердобольная соседка, у которой уже сделали обыск, последовала за сыщиками до самого порога комнаты, где жила Марта.
— Здесь, мои добрые господа, — сказала она им, — живет только бедная женщина, едва оправившаяся после родов, она еще совсем больная. Не пугайте ее, добрые господа, от испуга она может умереть.
Ее просьба ничуть не тронула этих бессердечных, безжалостных людей, но хладнокровие, с которым Марта встретила полицейских, рассеяло все их подозрения. Один лишь взгляд, брошенный на ее комнату, слишком маленькую и пустую, чтобы можно было в ней кого-нибудь спрятать, убедил их в бесполезности более тщательного осмотра. Они ушли, не заметив оставшихся на полу следов крови, — еще одно чудо, способствовавшее спасению Арсена. Соседка Марты, добрая и достойная старушка, принимала у нее ребенка, теперь она помогла ей укрыть беглеца и взялась принести ему пищу и кое-какие лекарства. Но она не знала ни одного врача, на молчание которого можно было бы положиться, и, запуганная поистине инквизиторскими жестокостями, проявленными к жертвам Сен-Мерри, оказывала Арсену лишь ту незначительную помощь, на которую была способна сама. Марта не смела ни на шаг отойти от дому, боясь, как бы в ее отсутствие к ней не пришли опять с обыском. Впрочем, Арсен стал так спокоен, что тревога ее улеглась и она рассчитывала на его скорое выздоровление.
Однако случилось иначе. Больной был настолько слаб, что больше месяца не мог подняться с кровати. Марта спала все это время на связке соломы — она выпросила ее, чтобы сделать себе тюфяк, но денег на холст у нее не было. Соседка сама жила в крайней бедности. Слабость и истощение Марты, а также состояние больного не позволяли ей работать и тем более выходить из дому на поиски работы. После разлуки с Орасом Марта, решив никому не быть в тягость, когда станет матерью, целых два месяца жила, продавая или закладывая последние свои платья; но так как недомогание, вызванное беременностью и родами, оказалось более длительным и тяжелым, чем она предполагала, то ее скудные средства скоро иссякли и она впала в полную нищету. Арсен оказался не в лучшем положении. Узнав из разговоров с Ларавиньером, что в Париже готовится переворот, и желая развязать себе руки, чтобы принять в нем участие, он отдал все свои сбережения сестрам и велел им ехать в провинцию. Полагая, что неизбежно погибнет, он не оставил себе ничего. Положение двух покинутых всеми людей было ужасно. Оба они были больны, оба истерзаны. Он был прикован к ложу страданий; она кормила грудного ребенка, питалась одним хлебом и спала на соломе; в этой мансарде она даже не была защищена от холода, потому что боялась позвать кого-нибудь починить окно: выломанная рама разоблачила бы их тайну, и Арсену это могло стоить жизни; к тому же у нее не было сил двинуться с места.
Прибавьте еще ко всему этому какое-то безразличие и упадок духа, вызванные лишениями, крайнюю изнуренность, болезненное самолюбие, полную оторванность от мира, парализующую волю, ум, чувства, — и вы поймете, почему они оставались в таком состоянии, без помощи, в течение нескольких недель, хотя, приняв некоторые предосторожности и поступившись немного своей гордостью, могли позвать меня и Эжени.
Один только ребенок не слишком страдал от всех этих невзгод. У Марты почти пропало молоко, но соседка уделяла малютке немного молока от собственного завтрака и каждый день гуляла с ним по залитой солнцем Цветочной набережной. Большего и не нужно парижскому ребенку, чтобы расти, подобно хрупкому, но выносливому растению, среди этих сырых стен, где жизнь развивается вопреки всему, жизнь более хилая и слабая, но вместе с тем более напряженная, чем на чистом воздухе полей.
Во время этого жестокого испытания Арсену ни разу не изменила выдержка. Он не проронил ни одной жалобы, хотя сильно страдал, — и даже не столько от ран, которые, к счастью, не загноились и понемногу заживали, не внушая опасений, сколько от сильнейшего нервного возбуждения, сменявшегося глубокой подавленностью. За упадком сил снова следовало возбуждение, и редко выдавался светлый промежуток, когда он мог поговорить с Мартой. Во время лихорадки он заставлял себя молчать, — и Марта не знала, как он страдает; в спокойные минуты берег силы для борьбы с новым приступом болезни. Эта стоическая решимость способствовала его выздоровлению. Марта удивлялась, как медленно он поправляется, не понимая, насколько серьезна его болезнь; мне же, когда я впоследствии услышал от Арсена подробный рассказ о всех его страданиях, такое быстрое выздоровление показалось почти чудом. Хотя Арсен и сумел внушить Марте уверенность в благополучном исходе своей болезни, порой ее пугало равнодушие, с которым он ждал своего выздоровления, как будто вовсе его не желая. Тогда ей казалось, что его умственные способности серьезно пострадали, и она боялась, что они никогда полностью не восстановятся. Но в то время как Марта предавалась этим мрачным размышлениям, Арсен считал часы и минуты, полный упорства и решительности; чувствуя, что болезнь очень медленно идет на убыль, он справедливо заключил, что стоит ему ослабить волю — и возврат ее неминуем. Поэтому он старался избегать сильных волнений, не поддаваться малодушию и, казалось, не замечал ужасного положения, в котором они с Мартой находились.