Однажды, когда Арсен лежал с закрытыми глазами и как будто спал, он услышал, как старушка соседка выражала участие Марте в меру своих понятий и чувств, несомненно добрых и человечных, но ограниченных и грубоватых.
— Ах, душенька, — говорила она, — какое несчастье, что вам пришлось приютить этого человека. У вас у самих-то ничего нет, а тут еще последний кусок хлеба дели: хлеб-то, милая, вам самой нужен, а то и молока для ребеночка не будет.
— Я бы и рада поделиться с ним, — с печальной улыбкой возразила Марта, — но он не съедает за целый день и того ломтика, что я крошу ему в суп. А суп-то какой! Капля молока на тарелку воды. Не знаю, чем он только жив!
— Так он у вас никогда не поправится! — ответила старуха. — Разве при таком питании можно встать на ноги? Зря только вы изведетесь, а его все равно не выходите.
— Нет, уж лучше я умру вместе с ним, но его не покину, — сказала Марта.
— А если уморите ребенка? — возразила старуха.
— Бог не допустит этого! — воскликнула в ужасе Марта.
— Да я не говорю, что это непременно случится, — мягко продолжала старуха, — не говорю, что вы напрасно собой жертвуете. Я знаю, помогать ближнему мы обязаны; но сам-то он должен понимать, что незачем ему было спасаться от эшафота, если теперь вы оба попадете в больницу. Этот бедняга не знает, как он вредит вам. Он не видит, что вы спите на соломе под открытым окном, а так вы долго не протянете. Попросту он от болезни немного помешался; но если вы позволите мне поговорить с ним, я уверена, он в тот же день решит хоть ползком выбраться отсюда. Вдвоем, взяв его под руки, мы уж как-нибудь довели бы его до больницы. Там ему будет лучше, чем здесь.
— До больницы! — воскликнула Марта бледнея. — Разве вы не знаете… Да ведь вы же сами мне говорили, что врачам велено сообщать обо всех раненых, обратившихся к ним за помощью, что в больницах над каждой койкой вывешивают сведения для полиции! Людей, выполняющих самую священную обязанность, под угрозой, что их обвинят в соучастии, заставляют становиться доносчиками! И вы хотите, чтобы я отдала этого несчастного на расправу обществу, где подобные приказы принимаются безропотно и, может быть, даже не вызывают возмущения? Нет, если мир превратился в разбойничий притон, то, по крайней мере, в сердцах бедных женщин и под крышами наших мансард живы еще вера и человеколюбие! Разве не так, голубушка?
— Чего уж там! — отвечала соседка, утирая слезы краем передника. — Вы всегда меня уговорите. Не знаю, где вы всего этого набрались, но ваши слова угодны богу, а мне они тоже по сердцу. Пойду-ка я принесу молока и сахару для вашего больного, да, кстати, и для малютки, — добавила она, целуя ребенка, прижавшегося к груди матери.
— Нет, матушка Олимпия, — сказала Марта, — вы не должны отказывать себе в последнем; вы и так уже слишком много для нас сделали. Нельзя в вашем возрасте терпеть такие лишения. Мы еще молоды, у нас хватит сил все перенести.
— А если я хочу себе отказывать, хочу терпеть! — вскричала, рассердись, добрая старушка. — Уж не считаете ли вы, что я только о себе думаю, что у меня нет сердца? Да и какое вы имеете право отказываться? Ведь делаю я это для нашего солнышка и для несчастного, которого сам господь бог нам поручил!
— Ну хорошо, я согласна, — ответила Марта, обвивая исхудалыми руками шею старухи, — я с радостью соглашаюсь. Придет день, и, может быть, даже очень скоро, когда мы отблагодарим вас за все добро, какое вы для нас сделали, потому что бог все-таки вернет нам силы и свободу!
— Ты права, Марта, — произнес Арсен слабым, прерывающимся голосом, когда соседка вышла. — Мы будем свободны, и силы наши восстановятся. Твое сострадание спасло меня — придет и мой черед. Крепись, моя Марта, молча, покорно, как я креплюсь. Мне нужно еще больше мужества, чем тебе, — ведь я вижу, как ты страдаешь, и мне больно думать, что я не только ничем не помогаю тебе, но еще больше отягчаю твою участь. В первые дни я спрашивал себя, не лучше ли мне снова выбраться на крышу и, забившись в какой-нибудь уголок, умереть там, как птице с перебитым крылом; но я почувствовал, что моя любовь к тебе поможет мне преодолеть болезнь, что я выживу, — ибо во мне сильна воля к жизни; и, принимая твою поддержку теперь, в будущем я сам стану тебе опорой. Видишь, Марта, бог ведает, что творит! Из гордости ты убежала, ты скрывалась от меня. Ты готова была жить в одиночестве, скорби и нужде, только бы не принимать моей помощи. Теперь, когда судьба привела меня сюда и я испытал всю силу твоей преданности, ты не вправе больше ни оттолкнуть меня, ни отказаться от моей поддержки. Я предлагаю тебе, Марта, только мое сердце и мои руки, ибо нет у меня ни золота, ни серебра, ни одежды, ни пристанища, ни талантов, ни покровителей; но сердце мое горит любовью к тебе, а эти руки добудут пищу тебе и «нашему солнышку», как говорит соседка.
С этими словами Поль взял ребенка и поцеловал его; это было первым проявлением его любви. Он и прежде часто укачивал малютку на коленях, чтобы Марта могла отдохнуть, и не раз по ночам убаюкивал его в своих объятиях и согревал, прижимая к груди; но, заботясь о нем, Арсен никогда его не ласкал. В этот миг слеза умиления медленно скатилась по его щеке на личико ребенка, и Марта осушила ее губами.
— Поль! Брат мой! — воскликнула она. — Если бы только ты мог полюбить мое милое, несчастное дитя!
— Молчи, Марта, не надо, — ответил он, отдавая ей сына. — Я еще слишком слаб; до сих пор я не сказал тебе об этом ни слова. Мы поговорим, и я надеюсь, ты останешься мною довольна. А пока будем терпеть, если на то воля божья. Я ведь вижу, что ты голодаешь, вижу, что ты спишь где-то в углу, подложив под голову охапку соломы, — и я даже не смею сказать тебе: дай я буду спать на полу, ибо ты и слышать об этом не хочешь, и терзаешь меня своей добротой, от которой мне так больно и так сладко. И вот я должен лежать здесь, хладнокровно смотреть на твои мучения и твердить: все хорошо! Увы! Боже милостивый, дай мне силы выдержать до конца!
— Смотри, Марта, — сказал он ей на следующий день, когда ему опять стало немного полегче, — не забудь все что ты для меня сделала, и не говори потом, когда я тебе об этом напомню, что не так уж ты сильно страдала! Я ведь знаю тебя, Марта: ты способна на такое вероломство.
Чуть приметная улыбка пробежала по губам обоих; и Марта, наклонившись, запечатлела чистый поцелуй на лбу своего друга. Это была первая ласка, на которую она осмелилась за те пять недель, что они жили взаперти, оставаясь наедине и днем и ночью. Все это время, каждый раз, когда Марта, в страхе за его жизнь, не помня себя от горя, бросалась к нему, чтобы поцеловать в последний раз, он резко отталкивал ее и гневно говорил: «Оставь. Ты что же, убить меня хочешь?» Только в эти минуты в нем, казалось, просыпались отзвуки былой страсти. Кроме этих редких и быстро проходящих вспышек (Марта поняла, что не следует вызывать их своей дружеской нежностью), они не обменялись ни одним словом о прошедших горестях. Можно было подумать, что со времен их мирной детской дружбы и до трагического дня сражения у монастыря Сен-Мерри ничего не произошло, — так старательно избегал Арсен всякого упоминания об этой поре ее жизни, такой стыд и тоска охватывали Марту при одной мысли об этом! Сегодня они оба впервые подумали о прошлом без смущения, и оба поняли, что эта мысль может со временем утратить для них свою горечь. На сей раз Поль не отстранил Марту; с еще большей нежностью, чем накануне, он вернул поцелуй ее ребенку и сказал веселым голосом, в котором, однако, прозвучала грусть: