Вы не ждете от меня, конечно, рассказа о войне американцев за независимость. Повествуя о моих приключениях, я опять-таки хочу обособить события моей жизни от событий исторических. Но на этот раз я не буду касаться даже моих приключений; в моих воспоминаниях они образуют особую главу, где Эдме присутствует подобно мадонне, к которой неустанно возносят моления, хотя лицезреть ее не дано. Не верится мне, чтобы для вас могла представлять хоть какой-нибудь интерес та часть моего повествования, где не появляется это ангельское существо, единственно достойное вашего внимания, прежде всего само по себе, а затем и за внимание, проявленное ко мне. Скажу вам только, что начал я с низших чинов вашингтоновской армии, получение каковых сперва меня весьма радовало, и обычным порядком, хотя и скоро, дослужился до офицерского звания. Военную премудрость я одолел быстро. Увлекся я ею от всей души, как увлекался в своей жизни всем, за что ни брался, и мое упорство восторжествовало над трудностями.
Прославленные мои начальники оказывали мне доверие. Превосходное здоровье помогло с легкостью переносить тяготы военной жизни, а прежние мои разбойные навыки пришлись весьма кстати: превратности войны оставляли меня невозмутимым, а этого-то как раз и не хватало — при всей их блистательной храбрости — другим французским юношам, прибывшим вместе со мною. Я же, к великому изумлению наших союзников, проявлял хладнокровие и стойкость, отчего окружающие частенько начинали сомневаться в моем происхождении. Их поражало, как быстро освоился я в лесах и, то проявляя осторожность, то прибегая к хитрости, умело боролся с индейцами, порой тревожившими наши части.
В трудах и походах на мою долю выпало счастье расширить свой кругозор благодаря одному достойному молодому человеку, ниспосланному мне провидением в качестве спутника и друга. Любовь к естествознанию побудила его к участию в нашем походе. Вел он себя как добрый вояка, но легко было догадаться, что политические симпатии играли в его решении лишь второстепенную роль. Не было у него никакой склонности к воинским занятиям, никакого желания выдвинуться. Гербарий и наблюдения над миром животных занимали его много больше, нежели успех войны и торжество независимости. При случае дрался он прекрасно, и никто не мог бы обвинить его в равнодушии к нашему долу. Но накануне битвы и на другой день он, казалось, и не подозревал, что можно интересоваться чем-нибудь, кроме научной экспедиции в саванны Нового Света. Чемодан его всегда был полон, но не деньгами и всяким скарбом, а образцами естественнонаучной коллекции. И пока мы, лежа в траве, настороженно прислушивались ко всякому шороху, который мог означать приближение врага, приятель мой сосредоточенно разглядывал какое-нибудь растение или насекомое. То был чудесный юноша — чистый, как ангел, бескорыстный, как стоик, терпеливый, как ученый, и при этом жизнерадостный и сердечный. Когда нам случалось неожиданно очутиться в опасной переделке, у него не было иной заботы, — ежели судить по его восклицаниям, — кроме бесценных камешков и драгоценнейших травок, которые он возил с собою. Однако если кто-либо из нас бывал ранен, мой друг ухаживал за ним с несравненной добротой и усердием.
Однажды он увидел золотой медальон, который я носил под одеждой, и стал выпрашивать его у меня, чтобы хранить в нем какие-то мушиные лапки и стрекозиные крылышки, которые он готов был защищать до последней капли крови. Понадобилось все мое благоговение перед святынями любви, чтобы воспротивиться настояниям друга. Все, чего он мог от меня добиться, это сунуть в драгоценный медальон прелестное растеньице, которое, по его словам, он первый открыл; оно получило право убежища рядом с запиской и кольцом моей невесты лишь при условии, что будет именоваться «Edmea silvestris».
[47]
Приятель мой на это согласился: он уже назвал именем Сэмюела Адамса
[48]
прекрасную дикую яблоню, а именем Франклина — какую-то хлопотливую пчелку; и более всего он радовался, когда мог сочетать свои пытливые наблюдения со служением благородному делу.
Я горячо привязался к этому юноше, тем более что впервые дружил с ровесником. Очарование нашей дружбы раскрыло передо мною неведомую дотоле сторону жизни, душевные свойства и потребности мне незнакомые. Неизгладимый след оставили во мне первые впечатления детства; отсюда и любовь моя к заветам рыцарства: мне нравилось видеть в этом юноше брата по оружию и хотелось, чтобы и он меня, единственного из друзей, почитал таковым. Всей душой откликнулся он на мое предложение, что доказывало, как сильна была наша взаимная приязнь. Друг мой утверждал, что я рожден быть натуралистом, раз так легко приспособляюсь к кочевой жизни и суровым походам, однако он упрекал меня в невнимании и всерьез бранил, когда я по рассеянности наступал на какое-нибудь редкостное растение. Артур уверял, что я наделен склонностью к систематике и когда-нибудь изобрету если не естественнонаучную теорию, то превосходную систему классификации. Его предсказание не сбылось, но поощрение пробудило во мне вкус к науке и помешало впасть в состояние умственного застоя, порождаемого походной жизнью. Друг мой являлся для меня посланцем небес; не будь его, я, может быть, снова превратился бы если не в Мопра Душегуба, то в лучшем случае в вареннского дикаря. Знания, которые я у него черпал, возбуждали во мне жажду умственной жизни. Он расширил круг моих идей, облагородил мои инстинкты; ибо если чудесное прямодушие и привычная скромность и препятствовали ему вступать в философские споры, он был от природы наделен любовью к справедливости и непогрешимо правильно разрешал все вопросы чувства и морали. Он приобрел надо мною такую власть, какой никогда не возымел бы аббат при отношениях взаимного недоверия, возникших между нами с самого начала. Друг мой в значительной мере раскрыл передо мною окружающий мир, но ценнее всего было то, что он научил меня познавать самого себя, размышлять над своими впечатлениями. Я научился хоть немного владеть своими порывами, но от запальчивости и гордыни так никогда и не излечился. Изменить свою сущность нельзя, можно лишь направить ко благу различные особенности человеческого характера, даже его недостатки — в этом и заключается великая тайна и великая задача воспитания.
Беседы с дорогим моему сердцу Артуром навели меня на размышления. Призвав на помощь свою память, я попытался логически объяснить поведение Эдме. Мне открылись высота и благородство ее души, в особенности в тех ее поступках, которые, будучи мною дурно поняты и дурно истолкованы, более всего заставили меня страдать. Я не полюбил ее оттого больше прежнего — это было невозможно, — но стал понимать, почему, невзирая на все причиненные ею страдания, продолжаю упорно ее любить. Все шесть лет нашей разлуки священное пламя этой любви горело в моей душе, не угасая ни на мгновение. Несмотря на избыток жизненных сил, переполнявших мое существо, несмотря на соблазны напоенной чувственностью окружающей природы, дурные примеры и благоприятные условия привольной кочевой жизни, которые склоняют человека потворствовать своим слабостям, я — бог тому свидетель — сохранил свои ризы непорочными и ни разу не изведал женского поцелуя. Артур, по натуре более спокойный, не знал подобных искушений. Но, хотя он и был почти всецело поглощен умственным трудом, он не всегда оставался столь недоступным для наслаждений. Мой друг не раз предупреждал меня против столь исключительного, противоречащего велениям природы и вредного образа жизни. Когда же я открыл ему, что великая любовь спасает меня от возможной слабости и делает падение немыслимым, он перестал противиться тому, что называл моим фанатизмом (словечко, весьма распространенное в ту пору и прилагаемое ко всему решительно), и явно проникся ко мне еще большим уважением, я сказал бы даже — своего рода почтением; он не высказывал его на словах, но проявлял в тысяче мелочей, свидетельствующих о том, как он меня ценит и как ко мне привязан.