Допрос свидетелей подходил уже к концу (надо заметить, что те из них, кто был заранее подкуплен, оказались весьма посредственными актерами), когда на сцену выступила мадемуазель Леблан, дабы увенчать дело. Я с удивлением открыл, насколько эта девица была ожесточена против меня и как ловко направляли ее вражду. Впрочем, она располагала чрезвычайно могущественным оружием, при помощи которого могла причинить мне большой вред. Привыкнув подслушивать у дверей и проникать в семейные тайны, как это свойственно прислуге, мадемуазель Леблан, будучи к тому же ловкой притворщицей и изощренной лгуньей, подтасовала и изложила в нужном ей духе все те факты, которые могли привести к моей гибели. Она рассказала, каким образом я семь лет назад прибыл в замок Сент-Севэр вместе с мадемуазель де Мопра, которую спас от грубых и злобных покушений моих дядюшек.
— То, что я сейчас сказала, — обратилась она к Жану де Мопра, угодливо кланяясь, — не относится, конечно, к святому человеку, здесь присутствующему, который из великого грешника превратился в великого праведника. Но какой ценой, — продолжала она, вновь поворачиваясь к судьям, — презренный разбойник спас мою дорогую госпожу? Он обесчестил ее, господа, и потом всю свою жизнь бедная барышня проводила в слезах, мучаясь от стыда: она не могла забыть совершенного над нею насилия. Слишком гордая, чтобы признаться кому бы то ни было в своем несчастье, и слишком честная, чтобы обманывать, она порвала с господином де ла Маршем, которого любила страстно и который ее любил так же. Она отвергала все предложения, делавшиеся ей на протяжении семи лет, и все это из одного только чувства чести, ибо ненавидела господина Бернара. Сначала барышня хотела покончить с собой: она дала наточить небольшой охотничий нож, принадлежавший ее отцу, — господин Маркас здесь, он может это подтвердить, если ему будет угодно припомнить, как было дело, — и наверняка убила бы себя, если бы я не бросила этот нож в колодец у нас во дворе. Барышня неустанно думала, как ей защитить себя ночью от нападений своего преследователя. Пока нож находился у нее, она, ложась спать, всегда клала его под подушку; каждый вечер она запирала на задвижку дверь своей комнаты, и не раз мне доводилось видеть, как она вбегала к себе бледная, почти теряя сознание, запыхавшись, как человек, за которым гнались и который очень испугался. Но со временем этот молодчик несколько пообтесался и научился прилично себя вести, и тогда барышня, поняв, что ей не суждено иметь другого мужа, ибо Бернар непрестанно грозил убить каждого, кто будет претендовать на ее руку, прониклась надеждой, что он перестанет быть таким дикарем, и сделалась с ним очень добра и ласкова. Она даже ходила за ним во время его болезни, но не потому, что любила и уважала его, как изволил заявить господин Маркас в своих показаниях: барышня просто боялась, как бы Бернар в бреду не проговорился перед слугами или ее отцом о том, какое оскорбление он ей нанес, — ведь она всячески старалась это скрыть из стыдливости и гордости. Присутствующие здесь дамы должны все это хорошо понимать. Когда в семьдесят седьмом году вся семья Мопра отправилась на зиму в Париж, господин Бернар снова стал проявлять свою ревность и норов и столько раз угрожал убить господина де ла Марша, что барышне пришлось порвать с этим достойным человеком. После этого между нею и Бернаром произошло объяснение, сопровождавшееся ужасной сценой, и барышня объявила ему, что не любит его и никогда не полюбит. Вне себя от гнева и ярости, — ибо, слов нет, он был влюблен, как тигр, — Бернар уехал в Америку и все шесть лет, что находился там, присылал письма, которые свидетельствовали о том, что он заметно исправился. Ко времени его приезда барышня уже приняла решение навсегда остаться в девицах и вновь обрела свое обычное спокойствие. Господин Бернар, со своей стороны, как будто остепенился. Но так как он виделся с барышней каждодневно, вечно стоял опершись на спинку ее кресла или помогал ей разматывать шерсть и о чем-то шептался с нею, пока господин Юбер спал, то он снова воспылал такой страстью, что просто голову потерял. Не хочу я зря винить его, беднягу, я верю — место ему скорее в сумасшедшем доме, чем на виселице. Все ночи напролет он вопил и ревел да строчил ей письма до того глупые, что она, бывало, пробежит их глазами, улыбнется, а затем сунет в карман и оставит без ответа. Кстати, вот одно из них, я нашла его за корсажем у барышни, когда раздевала ее после несчастья. Письмо пробито пулей и все в крови, но его можно прочесть и убедиться, что этому господину не раз хотелось убить барышню.
Она положила на стол обожженное порохом и пропитанное кровью письмо, которое вызвало среди присутствующих движение ужаса — у одних искреннее, у других притворное.
Перед тем как огласить письмо, мадемуазель Леблан дали закончить показания. Ее заключительные слова привели меня в глубокое смятение, ибо я перестал различать грань между искренностью и вероломством.
— После несчастного случая, — заявила она, — барышня все время находится между жизнью и смертью. Ей, конечно, не встать на ноги, что бы там ни говорили лекари. Я осмеливаюсь утверждать, что эти господа, наблюдающие больную лишь в определенные часы, хуже меня понимают ее истинное состояние: ведь я все ночи возле нее провожу! Они говорят, будто ее раны заживают хорошо, она-де просто не в своем уме. А я утверждаю, что раны ее заживают плохо, зато ум яснее, чем думают. Барышня заговаривается очень редко, а если когда и заговорится, то лишь в присутствии лекарей, которые сбивают ее с толку и пугают. Она до того боится показаться им сумасшедшей, что и впрямь в уме мешается; но стоит ей остаться наедине со мною, или с Сен-Жаном, или с господином аббатом, который отлично мог бы объяснить все, как есть, когда бы только захотел, и она сразу становится спокойной, мягкой и разумной, как прежде. «Мне, — говорит она нам с Сен-Жаном, — впору умереть, до того я страдаю», — а лекарей барышня уверяет, будто ей полегчало. Она вспоминает о своем убийце с великодушием, достойным истинной христианки, и повторяет сто раз на дню: «Пусть бог простит ему на том свете, как я прощаю ему на этом! Что ни говорите, убить женщину можно только от большой любви! Напрасно я не вышла за него замуж, — быть может, он и сделал бы меня счастливой. Я довела его до отчаяния, и он мне отомстил. Милая Леблан, смотри не выдай мою тайну! Одно неосторожное слово приведет его на эшафот, и мой отец умрет с горя». Бедная барышня и не подозревает, как дело обернулось, ей и в голову не приходит, что я, повинуясь закону и религии, поневоле говорю о том, о чем хотела бы умолчать: она ведь думает, что я поехала в город за покупками, а я-то пришла сюда, чтобы рассказать вам всю правду. Одно только меня утешает — все это будет нетрудно скрыть от господина Юбера: ведь он совсем как малое дитя стал. Ну, а я только исполнила свой долг; теперь бог мне судья!
Мадемуазель Леблан выпалила это единым духом и даже глазом не моргнула. Поэтому, когда она пошла к своему месту, ее проводили гулом одобрения. Затем суд приступил к чтению письма, найденного на груди Эдме.
Это было то самое письмо, которое я написал за несколько дней до роковой охоты. Мне предъявили его; я не сдержался и поднес к губам бумагу, обагренную кровью Эдме; затем, бросив беглый взгляд на письмо, я возвратил его, спокойно заявив, что оно написано мною.
Оглашение этого письма окончательно меня погубило. По воле рока, который, как нарочно, изобретает всяческие напасти для своих жертв, все строки, свидетельствовавшие о моей покорности и уважении к Эдме, были уничтожены (кто знает, быть может, чья-то подлая рука способствовала этому). Поэтические обороты, объяснявшие и во многом оправдывавшие мои восторженные бредни, не поддавались прочтению. Зато приковали к себе внимание и показались особенно убедительными оставшиеся нетронутыми строки, которые свидетельствовали о моей неистовой страсти и горячечном бреде. Чего стоили такие фразы: «Иногда среди ночи я вскакиваю, охваченный желанием убить вас! Я бы совершил это уже сто раз, если бы верил, что перестану любить вас, когда вы умрете. Будьте же осторожны, ибо во мне живут два человека, и порою разбойник прежних дней берет верх над новым человеком», и т. д. Такие фразы вызывали злорадную усмешку на устах моих врагов. Мои защитники пали духом, даже бедняга Маркас уставился на меня с потерянным видом. Публикой я уже был осужден.