Райский боялся дохнуть
«О чем молится? — думал он в страхе. — Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья?..
Вера вдруг будто проснулась от молитвы. Она оглянулась и вздрогнула, заметив Райского.
— Что вы здесь делаете? — спросила она строго.
Ничего. Я встретил Якова: он сказал, что ты здесь, и я пришел… Бабушка…
— Кстати о бабушке, — перебила она, — я замечаю, что она с некоторых пор начала следить за мною; не знаете ли, что этому за причина?
Она зорко глядела на него. Он покраснел. Они шли в это время к роще, через луг.
— Я думаю, она всегда… — начал он.
— Нет, не всегда… Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», — полунасмешливо продолжала она, — без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то есть, о любви, о синем письме?..
Нет, о синем письме, кажется, ничего не говорил…
— Стало быть, только о любви. Что же сказали вы ей?
Он молчал и даже начал поглядывать к лесу.
— Мне нужно это знать — и потому говорите! — настаивала она. — Вы ведь обещали исполнять даже капризы, а это не каприз. Вы сказали ей? Да? Конечно, вы не скажете «нет»…
— Зачем столько слов? Прикажи — и я выдам тебе все тайны. Был разговор о тебе. Бабушка стала догадываться, отчего ты была задумчива, а потом стала вдруг весела…
— Ну?
— Ну, я и сказал только… «не влюблена ли, мол, она?..» Это уж давно.
— Что же бабушка?
— Испугалась!
— Чего?
— Экстаза больше всего.
— А вы и об экстазе сказали?
— Она сама заметила, что ты стала очень весела, и даже обрадовалась было этому…
— А вы испугали ее!
— Нет — я только назвал по имени твое состояние, она испугалась слова «экстаз».
— Послушайте, — сказала она серьезно, — покой бабушки мне дорог, дороже, нежели, может быть, она думает…
— Нет, — живо перебил Райский, — бабушка верит в твою безграничную к ней любовь, только сама не знает почему. Она мне это говорила.
— Слава богу! благодарю вас, что вы мне это передали! Теперь послушайте, что я вам скажу, и исполните слепо. Подите к ней и разрушьте в ней всякие догадки о любви, об экстазе, все,все. Вам это не трудно сделать — и вы сделаете, если любите меня.
— Чего бы я не сделал, чтобы доказать это! Я ужо вечером…
— Нет, сию минуту. Когда я ворочусь к обеду, чтоб глаза ее смотрели на меня, как прежде… Слышите?
— Хорошо, я пойду… — говорил Райский, не двигаясь с места.
— Бегите, сию минуту!
— А ты… домой?
Она указала ему почти повелительно рукой к дому, чтоб он шел.
— Еще одно слово, — остановила она, — никогда с бабушкой не говорите обо мне, слышите?
— Слушаю, сестрица, — сказал он и засмеялся.
— Честное слово?
Он замялся.
— А если она станет… — возразил было он.
— Вы только молчите — честное слово?
— Хорошо.
— Merci
[139]
и бегите теперь к ней.
— Хорошо, бегу… — сказал он и еле-еле шел, оглядываясь.
Она махала ему, чтобы шел скорее, и ждала на месте, следя, идет ли он. А когда он повернул за угол аллеи и потом проворно вернулся назад, чтобы еще сказать ей что-то, ее уже не было.
— Да, правду бабушка говорит: как «дух» пропала! — шепнул он.
В эту минуту вдали, внизу обрыва, раздался выстрел.
«Это кто забавляется?» — спрашивал себя Райский, едучи к дому.
Вера явилась своевременно к обеду, и как ни вонзались в нее пытливые взгляды Райского, никакой перемены в ней не было. Ни экстаза, ни задумчивости. Она была такою, какою была всегда. Бабушка раза два покосилась на нее, но, не заметив ничего особенного, по-видимому, успокоилась. Райский исполнил поручение Веры и рассеял ее живые опасения, но искоренить подозрения не мог. И все трое, поговорив о неважных предметах, погрузились в задумчивость.
Вера даже взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит глазами вокруг себя, — поглядывая в свою очередь подозрительно на каждого.
Но через день, через два прошло и это, и когда Вера являлась к бабушке, она была равнодушна, даже умеренно весела, только чаще прежнего запиралась у себя и долее обыкновенного горел у ней огонь в комнате по ночам.
«Что она делает? — вертелось у бабушки в голове, — читать не читает — у ней там нет книг (бабушка это уже знала), разве пишет: бумага и чернильница есть».
Всего обиднее и грустнее для Татьяны Марковны была таинственность; «тайком от нее девушка переписывается, может быть переглядывается с каким-нибудь вертопрахом из окна — и кто же? внучка, дочь ее, ее милое дитя, вверенное ей матерью: ужас, ужас! Даже руки и ноги холодеют…» — шептала она, не подозревая, что это от нерв, в которые она не верила.
Она ждала, не откроет ли чего-нибудь случай, не проговорится ли Марина? Не проболтается ли Райский? Нет. Как ни ходила она по ночам, как ни подозрительно оглядывала и спрашивала Марину, как ни подсылала Марфеньку спросить, ничего из этого не выходило.
Вдруг у бабушки мелькнула счастливая мысль — доведаться о том, что так ее беспокоило, попытать вывести на свежую воду внучку — стороной, или «аллегорией», как она выразилась Райскому, то есть, примером. Она вспомнила, что у ней где-то есть нравоучительный роман, который еще она сама в молодости читывала и даже плакала над ним.
Тема его состояла в изображении гибельных последствий страсти от неповиновения родителям. Молодой человек и девушка любили друг друга, но, разлученные родителями, виделись с балкона издали, перешептывались, переписывались. Сношения эти были замечены посторонними, девушка потеряла репутацию и должна была идти в монастырь, а молодой человек послан отцом в изгнание, куда-то в Америку.
Татьяна Марковна разделяла со многими другими веру в печатное слово вообще, когда это слово было назидательно, а на этот раз, в столь близком ее сердцу деле, она поддалась и некоторой суеверной надежде на книгу, как на какую-нибудь ладонку или нашептыванье.
Она вытащила из сундука, из-под хлама, книгу и положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим сестрам желание, чтоб они читали ей вслух попеременно, по вечерам, особенно в дурную погоду, так как глаза у ней плохи и сама она читать не может.