— Может быть, брат, я не понимаю Дон Жуана; я готова верить вам… Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее?
— Нет, не знаю.
— Ах, вы все еще надеетесь! — сказала она с удивлением.
— Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не узнаю, что ты не свободна, любишь кого-побудь…
— Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть — тогда что?
— Как что? Обоюдное счастье!
— Вы уверены, что могли бы дать его мне?
— Я — о боже, боже! — с пылающими глазами начал он, — да я всю жизнь отдал бы — мы поехали бы в Италию — ты была бы моей женой…
Она поглядела на него несколько времени.
— Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? — спросила она.
— Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда…
— Скажите еще, сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой ли женщине при каждой встрече?
— Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренне…
Она глядела на него, а он на нее.
— Кто тебя развил так, Вера? — спросил он.
— Довольно, — перебила она. — Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть больше, словом до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом — как себе хочу! Сознайтесь, что так?
— Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти мысли, как ты узнала ход страстей?
— Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас — вот и все.
— Что ж ты узнала и от кого?
— От вас самих.
— От меня? Когда?
— Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней… луч… или ключ… или… уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически.
— Беловодова! Это — статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог бы полюбить разве Пигмалион.
— А Наташа?
— Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе?
— Забыли!
— Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.
— А о Марфеньке что говорили? Чуть не влюбились!
— Это все так, легкие впечатления, на один, на два дня… Все равно, как бы я любовался картиной… Разве это преступление — почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению, не давая ему серьезного хода?..
— А самое сильное впечатление на полгода? Так?
— Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились… Стало быть — на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи…
— Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была бы теперь вашей женой…
— Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты все уклоняешься от ответа!
— Да вы сами. Я все из ваших разговоров почерпаю.
— Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся — поэзия, грация, тончайшее произведение природы! — Ты и идея красоты, и воплощение идеи — и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает…
Она сделала движение.
— Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, — кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на синей бумаге?.. — Может быть — и он. Прощайте, брат, вы кстати напомнили. Мне надо писать…
— И вот счастье где: и «возможно» и «близко», а не дается! — говорил он.
— Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой…
— С кем, скажи! Где они, эти женщины!..
— А те, кто отдает внаймы сердце на месяц, на полгода, на год, — а не со мной! — прибавила она.
— И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет?
Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько слов и свернула записку.
— Не позвать ли Марину? — спросил он.
— Нет, не надо.
Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и ушла.
Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу, подумывая незаметно пробраться на остров, и высматривал место поудобнее, чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака.
Он прошел берегом с полверсты и, наконец, набрел на мальчишек, которые в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за веслами.
— Куда везти? — спросили они.
— Все равно, причаливайте, где хотите.
— Вон там можно выйти, — указывал один.
— Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили..
— Какой барин?
— Кто их знает! С горы какие-то!
Райский вышел из лодки и стал смотреть.
«Не Вера ли?» — думал он. Если она — он сейчас узнает ее тайну… У него забилось сердце. Он шел в осоке тихо, осторожно, боясь кашлянуть. Вдруг он услышал плеск воды, тихо раздвинул осоку и увидел… Ульяну Андреевну.
Она, закрытая совсем кустами, сидела на берегу, с обнаженными ногами, опустив их в воду, распустив волосы, и, как русалка, мочила их, нагнувшись с берега. Райский прошел дальше, обогнул утес: там, стоя по горло в воде, купался m-r Шарль.
Райский, не замеченный им, ушел и стал пробираться, через шиповник, к небольшим озерам, полагая, что общество, верно, расположилось там. Вскоре он услышал шаги неподалеку от себя и притаился. Мимо его прошел Марк.
Райский окликнул его.
— А, здравствуйте, — сказал Волохов, — от кого вы тут прячетесь?
— Я не прячусь… иначе бы не остановил вас.
— Да вы не от меня прячетесь, а от кого-нибудь другого. Признайтесь, вы ищете вашу красавицу-сестру? Нехорошо, нечестно: проиграли пари и не платите…
— Вы почем знаете, что она здесь?
— Я пошел было уток стрелять на озеро, а они все там сидят. И поп там, и Тушин, и попадья, и… ваша Вера, — с насмешкой досказал он. — Подите, подите туда.