Она вообще казалась довольной, что идет по городу, заметив, что эта прогулка была необходима и для того, что ее давно не видит никто и бог знает, что думают, точно будто она умерла.
Райский — ни слова не отвечал на весь этот развязный лепет, под которым слышались ему совсем другие речи.
— Может быть, я дурно делаю, что лишаю вас общества Полины Карповны? — заметила она, напрасно стараясь вывести его из молчания.
Он сделал нетерпеливое движение плечом.
— Я шучу! — сказала она, меняя тон на другой, более искренний. — Я хочу, чтоб вы провели со мной день и несколько дней до вашего отъезда, — продолжала она почти с грустью. — Не оставляйте меня, дайте побыть с вами… Вы скоро уедете — и никого около меня!
— Я боюсь, Вера, что я совершенно бесполезен тебе, именно потому, что ничего не знаю. Вижу только, что у тебя какая-то драма, что наступает или наступила катастрофа…
Она вздрогнула.
— Что ты? — заботливо спросил он.
— Свежо на дворе, плечи зябнут! — сказала она, пожимая плечами. — Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все звери, будто уходит в себя. Вон и птицы уже улетают — посмотрите, как журавли летят! — говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию черных точек в воздухе. — Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, — и на душе становится уныло… Не правда ли?
Она сама знала, что его нелегко было обойти таким объяснением, и говорила так, чтоб не говорить правды.
Он молчал, стараясь отыскать другой, настоящий ключ.
— Вера, я хотел тебя спросить… — начал он.
— Что такое? — с беспокойством перебила она и, не дождавшись ответа, прибавила: — хорошо, спросите, только не сегодня, а погодя несколько дней… Однако — что такое?
— О письмах, которые ты писала ко мне…
— Да, что же такое?
— Помнишь, ты писала, что разделяешь мой взгляд на честность…
Она подумала и, казалось, старалась вспомнить.
— Да… да… как же, как же… писала… так что же?
Он глядел на нее пристально.
— Ты ли писала это письмо?
— Кто же? — вдруг сказала она с живостью, — конечно, я… Послушайте, — прибавила она потом, — оставим это объяснение, как я просила, до другого раза. Я больна, слаба… вы видели, какой припадок был у меня вчера. Я теперь даже не могу всего припомнить, что я писала, и как-нибудь перепутаю…
— Хорошо, пусть до другого раза! — со вздохом сказал он. — Скажи, по крайней мере, зачем я тебе? Зачем ты удерживаешь меня? Зачем хочешь, чтоб я остался, чтоб пробыл с тобой эти дни?
Она сильно оперлась рукой на его руку и прижалась к его плечу, умоляя глазами не спрашивать.
— Ведь не любишь же ты меня в самом деле. Ты знаешь, что я не верю твоей кокетливой игре, — и настолько уважаешь меня, что не станешь уверять серьезно… Я, когда не в горячке, вижу, что ты издеваешься надо мной: зачем и за что?
Она сильно сжала его руку и молила опять глазами не продолжать.
— По крайней мере, о себе я вправе спросить, зачем я тебе? Ты не можешь не видеть, как я весь истерзан и страстью, и этим градом ударов сердцу, самолюбию…
— Да, самолюбию… — повторила она рассеянно.
— Положим, самолюбию, оставим спор о тому что такое самолюбие, и что — так называемое — сердце. Но ты должна сказать, зачем я тебе? Это мое право — спросить, и твой долг — отвечать прямо и откровенно, если не хочешь, чтоб я счел тебя фальшивой, злой…
Она шла с поникшей головой, а он ждал ответа.
— Оставим теперь это…
— И это оставим? Нет, не оставлю! — с вспыхнувшей злостью сказал он, вырвав у ней руку, — ты как кошка с мышью играешь со мной!. Я больше не позволю, довольно! Ты можешь откладывать свои секреты до удобного времени, даже вовсе о них не говорить: — ты вправе, а о себе я требую немедленного ответа. Зачем я тебе? Какую ты роль дала мне и зачем, за что!
— Вы сами выбрали эту роль, брат… — кротко возразила она, склоняя лицо вниз. — Вы просили не удалять вас…
Он, в бессильной досаде на ее справедливый упрек, отшатнулся от нее в сторону и месил широкими шагами грязь по улице, а она шла по деревянному тротуару.
— Не сердитесь, брат, подите сюда! Я не затем удержала вас, чтоб оскорблять, — нет! — шептала она, призывая его к себе… — Подите сюда, ко мне.
Он опять подал ей руку.
— Я прошу вас только, не говорите мне об этом теперь, не тревожьте меня — чтоб со мной не случилось опять вчерашнего припадка!.. Вы видите, я едва держусь на ногах… Посмотрите на меня, возьмите мою руку…
Он взял руку — она была бледна, холодна, синие жилки на ней видны явственно. И шея, и талия стали у ней тоньше, лицо потеряло живые цвета и сквозилось грустью и слабостью. Он опять забыл о себе, ему стало жаль только ее.
— Я не хочу, чтоб дома заметили это… Я очень слаба… поберегите меня… — молила она, и даже слезы показались в глазах. — Защитите меня… от себя самой!.. Ужо, в сумерки, часов в шесть после обеда, зайдите ко мне — я… скажу вам, зачем я вас удержала…
— Виноват, Вера, я тоже сам не свой! — говорил он, глубоко тронутый ее горем, пожимая ей руку, — я вижу, что ты мучаешься — не знаю чем… Но — я ничего не спрошу, я должен бы щадить твое горе — и не умею, потому что сам мучаюсь. Я приду ужо, располагай мною.
Она отвечала на его пожатие сильным пожатием руки.
— Скажу, если в силах буду сказать… — прошептала она.
У него замерло сердце от тоски и предчувствия.
Они прошли по лавкам. Вера делала покупки для себя и для Марфеньки, также развязно и словоохотливо разговаривая с купцами и с встречными знакомыми. С некоторыми даже останавливалась на улице и входила в мелочные, будничные подробности, зашла к какой-то своей крестнице, дочери бедной мещанки, которой отдала купленного на платье ей и малютке ситцу и одеяло. Потом охотно приняла предложение Райского навестить Козлова.
Когда они входили в ворота, из калитки вдруг вышел Марк.
Увидя их, он едва кивнул Райскому, не отвечая на его вопрос: «Что Леонтий?» и, почти не взглянув на Веру, бросился по переулку скорыми шагами.
Вера вдруг будто приросла на минуту к земле, но тотчас же оправилась и также скорыми шагами вбежала на крыльцо, опередив Райского.
— Что с ним? — спросил Райский, глядя вслед Марку, — не отвечал ни слова и как бросился! Да и ты испугалась: не он ли уж это там стреляет?.. Я видал его там с ружьем… — добавил он шутя.
— Он самый! — сказала Вера развязно, не оборачиваясь и входя в комнату Козлова.
«Нет, нет, — думал Райский, — оборванный, бродящий цыган — ее идол, нет, нет! Впрочем, почему „нет“? Страсть жестока и самовластна. Она не покоряется человеческим соображениям и уставам, а покоряет людей своим неизведанным капризам! Но Вере негде было сблизиться с Марком. Она боится его, как все здесь!»