— У вас была моя библиотека в руках? — спросил он.
— Да, потом ее взял Леонтий Иванович. Я была рада, что избавилась от заботы.
— Надеюсь, он не все книги взял? Верно, вы оставили какие-нибудь для себя?
— Нету все…кажется: Марфенька какие-то взяла. А вы?.. разве вам не нужно было?
— Нет. Я прочла, что мне нравилось, и отдала.
— А что вам нравилось?
Она молчала.
— Вера?
— Очень многое; теперь я забыла, что именно, — сказала она, поглядывая в окно.
— Там есть несколько исторических увражей. Поэзия… читали вы их?
— Иные, да.
— Какие же?
— Право, не помню! — нехотя прибавила она, как будто утомляясь этими расспросами.
— Вы любите музыку? — спросил он.
Она вопросительно поглядела на него при этом новом вопросе.
— Как «люблю ли»? то есть играю ли сама, или слушать люблю?
— И то и другое.
— Нет, я не играю, а слушать… Где же здесь музыка?
— Что вы любите вообще?
Она опять вопросительно поглядела на него.
— Любите хозяйство или рукоделья, вышиваете?
— Нет, не умею. Вон Марфенька любит и умеет.
Райский поглядел на нее, прошелся по комнате и остановился перед ней.
— Послушайте, Вера, вы… боитесь меня? — спросил он.
Она не поняла его вопроса и глядела на него во все глаза, почти до простодушия, не свойственного ее умному и проницательному взгляду.
— Отчего вы не высказываетесь, скрываетесь? — начал он, — вы думаете, может быть, что я способен… пошутить или небрежно обойтись… Словом, вам, может быть, дико: вы конфузитесь, робеете…
Она смотрела на него с язвительным удивлением, так, что он в одно мгновение понял, что она не конфузится, не дичится и не робеет.
Вопрос был глуп. Ему стало еще досаднее.
— Вот Марфенька боится, — сказал он, желая поправиться, — и сама не знает почему…
— А я не знаю, чего надо бояться, и потому, может быть, не боюсь, — отвечала она с улыбкой.
— Но что же вы любите? — вдруг кинулся он опять к вопросу. — Книга вас не занимает; вы говорите, что вы не работаете… Есть же что-нибудь: цветы, может быть, любите…
— Цветы? да, люблю их вон там, в саду, а не в комнате, где надо за ними ходить.
— И природу вообще?
— Да, этот уголок, Волгу, обрыв — вон этот лес и сад — и очень люблю! — произнесла она, и взгляды ее покоились с очевидным удовольствием на всей лежавшей перед окнами местности.
— Что же вас так привязывает к этому уголку?
Она молчала, продолжая с наслаждением останавливать ласковый взгляд на каждом дереве, на бугре и, наконец, на Волге.
— Все, — сказала она равнодушно.
— Да, это прекрасно, но, однако, этого мало: один вид, один берег, горы, лес — все это прискучило бы, если б это не было населено чем-нибудь живым, что вызывало и делило бы эту симпатию.
— Да, это правда: прискучило бы! — подтвердила и она.
— Стало быть, у вас есть кто-нибудь здесь, с кем вы делитесь сочувствием, меняетесь мыслями?
Она молчала и будто не слушала его.
— Вера?
— А? Я не одна живу, вы знаете! — сказала она, вслушавшись в его вопрос. — Бабушка, Марфенька…
— Будто вы с ними делитесь сочувствием, меняетесь мыслями?
Она взглянула на него, и в глазах ее стоял вопрос: почему же нет?
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку, или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что! Она с опущенными ресницами будто заснула в задумчивости.
— Есть ли такой ваш двойник, — продолжал он, глядя на нее пытливо, — который бы невидимо ходил тут около вас, хотя бы сам был далеко, чтобы вы чувствовали, что он близко, что в нем носится частица вашего существования, и что вы сами носите в себе будто часть чужого сердца, чужих мыслей, чужую долю на плечах, и что не одними только своими глазами смотрите на эти горы и лес, не одними своими ушами слушаете этот шум и пьете жадно воздух теплой и темной ночи, а вместе…
Она взглянула на него, сделала какое-то движение, и в одно время с этим быстрым взглядом блеснул какой-то, будто внезапный свет от ее лица, от этой улыбки, от этого живого движения. Райский остановился на минуту, но блеск пропал, и она неподвижно слушала.
— Тогда только, — продолжал он, стараясь объяснить себе смысл ее лица, — в этом во всем и есть значение, тогда это и роскошь, и счастье. Боже мой, какое счастье! Есть ли у вас здесь такой двойник, — это другое сердце, другой ум, другая душа, и поделились ли вы с ним, взамен взятого у него, своей душой и своими мыслями?.. Есть ли?
— Есть! — с примесью грудного шепота произнесла она.
— Есть! Кто же это счастливое существо? — с завистью, почти с испугом, даже ревностью, спросил он.
Она помолчала немного.
— А… попадья, у которой я гостила: вам, верно, сказали о ней! — отвечала Вера и, встав со стула, стряхнула с передника крошки от сухарей.
— Попадья! — недоверчиво повторил Райский.
— Да, она — мой двойник: когда она гостит у меня, мы часто и долго любуемся с ней Волгой и не наговоримся, сидим вон там на скамье, как вы угадали… Вы не будете больше пить кофе? Я велю убрать…
— Попадья! — повторил он задумчиво, не слушая ее и не заметив, что она улыбнулась, что у ней от улыбки задрожал подбородок.
А у него на лице повисло облако недоумения, недоверчивости, какой-то беспричинной и бесцельной грусти. Он разбирал себя и, наконец, разобрал, что он допрашивался у Веры о том, населял ли кто-нибудь для нее этот угол живым присутствием, не из участия, а частию затем, чтоб испытать ее, частию, чтобы как будто отрекомендоваться ей, заявить свой взгляд, чувства…
Он должен был сознаться, что втайне надеялся найти в ней ту же свежую, молодую, непочатую жизнь, как в Марфеньке, и это, пока бессознательно, он сам просился начать ее, населить эти места для нее собою, быть ее двойником.
Словом, те же желания и стремления, как при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера была заманчива, таинственно-прекрасна, потому что в ней вся прелесть не являлась сразу, как в тех двух, и в многих других, а пряталась и раздражала воображение, и это еще при первом шаге!