— А фотография классная, да? — улыбнулся Володя, рассматривая уже в Москве пересланную по Интернету верстку заметки. На фотографии Соня стояла, повернувшись в сторону от Готье, вполоборота, так что они получились как бы спинами друг к другу. Она не улыбалась и смотрела прямо в объектив, и взгляд ее накрашенных глаз был тревожным и пронзительным. Она не была красивой, даже смотрелась изможденной, усталой и невыносимо худой. Готье смотрел в небо, был значительно красивее, волосы у него развевались, взгляд был светлым, улыбчивым. Вместе они выглядели странно и эффектно.
Когда заметка попала на глаза Готье, он подошел к Ингрид и сказал:
— Вот так будет выглядеть обложка нашего диска. Запроси у них эту фотографию в хорошем качестве. — И это было второе последствие, и оно Ингрид не понравилось совершенно.
Одно дело — терпеть Соню, зная, что она — только безмолвный слушатель, управляемый помощник, от которого никакого вреда, а одна только польза. И совершенно другое — позволить ей выйти на первый план. Ведь на фестивале, если уж говорить честно, на сцене в эпатажном наряде была не только Элиза. Ингрид с перкуссией, в венке из искусственных цветов там тоже была… Почему к ней никто не подошел? Только потому, что она не молчит? Как глупо! Ингрид была разочарована.
Глава 8
Весь следующий год Соня Разгуляева жила двойной жизнью. Это оказалось не так уж и сложно — скрывать то, о чем упоминать не стоило. К примеру, зачем бабушке знать, часто ли Соня не ночует дома, если продолжать вовремя звонить ей и поддерживать в квартире порядок? Что еще нужно бабушке? Чтобы хватало котлет, чтобы Соня не пропадала. Так она никогда и не пропадала, хорошая девочка. Имидж работал на нее, как это обычно и бывает, если до этого долго и упорно работать на имидж. Никто, буквально никто, не мог предположить, что с Соней что-то не так. У людей буквально как шоры на глазах висели, и у бабушки, и у звонивших раз в неделю родителей, и даже у преподавателей из Гнесинки. Это было необъяснимо, но удобно. Шоры висели, Соня считалась исключительно положительной студенткой, и этот факт не могло омрачить ничто: ни то, что Соня частенько пропускает лекции, ни бледность ее лица, ни круги под глазами, ни отсутствие домашних заданий. В квартире на Тверской по вечерам теперь не всегда загорался свет, но кто это видел, кто это замечал? Те, кто живет в доме напротив? Там почти везде офисы и представительские квартиры. Соседи? Возможно. Но не в ее случае, к сожалению.
На площадке в их доме было только две квартиры. Дом-то был не простой, ясное дело, с большой аркой прямо по центру, с мемориальной доской в честь известного народного артиста СССР балетмейстера Асафа Мессерера. Серый, торжественный и строгий, с высоченными потолками, с нежилым первым этажом, он создавался, чтобы принять в себя избранных мира сего. Тут не экономили на метрах. Избранные мира сего сменились, многие сошли со сцены, но метры остались. Две квартиры на этаже. Окна на обе стороны: с одной — немного видна Красная площадь, с другой — с восьмого этажа особенно хорошо — дома-книжки на Новом Арбате и высотка на Краснопресненской, и половина Москвы, конечно.
Дом тоже жил двойной жизнью, как и Соня. В проходе под аркой, на трубе газопровода, постоянно собирались голуби, целые толпы, целые тусовки голубей — они грелись от трубы, наслаждаясь покоем и полумраком арочного проема. Вход в подъезд был со двора, и там кончалась монументальная пафосность серой постройки с колоннами на последних двух этажах. Тут начиналась реальная жизнь, тут дом становился совсем другим — со старой подъездной дверью, с обшарпанным, давно никем не ремонтируемым подъездом, с гремящим лифтом в железной, сетчатой клетке. Эта внутренняя нищета тем сильнее контрастировала с внешним фасадом, чем больше квартир продавалось в руки новых избранных мира сего. Старые двери сменялись на новые, дорогие и крепкие, окна одевались в стеклопакеты, но до подъезда и лифта никому не было никакого дела. Подъезд был ничей, то есть муниципальный.
Сонина соседка — одинокая, очень пожилая женщина, в прошлом жена высокопоставленного чиновника, жила одна-оденешенька, и ей не было никакого дела до того, что происходит с Соней. У соседки была маленькая пенсия и большая квартира, и еще она держала кошек. Звали соседку Сара Лейбовна. Она ходила по улицам старой Москвы в древнем, замызганном красном кашемировом пальто даже летом, не закрашивала седину и разговаривала вслух сама с собой. Она наотрез отказалась покидать Москву и переезжать к родственникам в Тель-Авив. Даже ценой одиночества. Даже ценой прогрессирующего старческого слабоумия.
Родня пыталась ее образумить. Саре Лейбовне обещали любовь, хороший уход и личную комнату с выходом в садик — в обмен на метры на Тверской. После таких разговоров в квартире Сары Лейбовны появлялась еще одна подобранная на улице кошка. Когда стало ясно, что урезонить ее не получится, ей перестали высылать деньги. Сара Лейбовна жила на пенсию, ходила по знакомым улицам и постепенно забывала о родне. Неудивительно, что она даже не прислушивалась к тому, что происходит за стеной, да и стены в доме к тому же были толстые.
Итак, Соня была полностью предоставлена самой себе, и в этом, собственно говоря, не было ничего странного или ненормального. В конце концов, девочке исполнилось семнадцать, она стала совсем взрослой, и ей можно было доверять. Она не забывала звонить, не сваливала грязную одежду в кучи, не собирала в квартире шумные вечеринки, и вообще — ее просто не было видно, так чего волноваться-то? Она же всегда была такая — молчунья. Невидимка. Летучий Голландец, который всегда кто-то где-то видел, но не утруждался приглядеться. Правда начала приоткрываться только тогда, когда выяснилось, что Соня не сдала несколько важных, ключевых зачетов и, ко всеобщему изумлению, оказалась не допущенной к экзаменам.
Даже сами преподаватели, которые осмелились поставить Соне незачеты, были изумлены не меньше остальных. Соня молчала в ответ на их вопросы и упреки, и они чувствовали себя просто негодяями последними, которые ущемляют обделенного жизнью человека. Сволочи просто!
Проблемы с учебой Соню беспокоили, но не сильно и не до конца. Ее жизнь разделилась на важное и прочее, и к прочему, так уж получилось, была отнесена и учеба. Соня вообще не возражала, если бы ее из Гнесинки исключили. Карьера пианистки ее не прельщала, музыка в ее чистом, считай, научном виде была ей глубоко безразлична, а для клавишника в музыкальной группе ее умений уже было достаточно. Да что там, их хватало, что называется, за глаза. Также к прочему было отнесено и то, чтобы Соня высыпалась, чтобы Соня вовремя ела, чтобы достаточно гуляла на свежем воздухе и прочее, прочее, прочее. Все эти вещи определенно были не более чем прочим. Важным была «Сайонара». Важным был Готье.
Именно с ним было связано все то новое, что так привлекало Соню. И в чем именно было выражено это новое — в ночных ли выступлениях в каких-то клубах, прокуренных и странных, или в поездках на какие-то кабельные телеканалы, чтобы поучаствовать в ночных шоу, которые никто не смотрит. Несмотря на то что клубы вызывали только усталость и чувство отупения, оцепенения, а все эти поиски бесплатного пиара только выматывали, не давая большого эффекта, все это чувствовалось реальным, настоящим.